Серебряный век в нашем доме - страница 9
Бабушка Полина, переводчица Цвейга
Бабушку Полю я хорошо знала и, как теперь мне ясно, не знала совсем. В моем раннем детстве бабушка нас навещала, жила с нами во время войны в эвакуации и позднее, когда я училась в старших классах школы, но отношения у нас с нею сложились самые поверхностные: так, незначащие разговоры по незначительным поводам. Не могу понять, в чем тут дело и по чьей вине не существовало между нами, ее единственной внучкой и моей единственной бабушкой, большей душевной близости и тепла. Но того, увы, не было.
А может быть, тот страстный крик, что ей “незачем теперь жить” и “все для нее кончено”, именно то и означал? Что она поставила крест на прошлой жизни и нечто – из области любви, трепета и прочих трудноопределимых чувств – угасло в ее душе со смертью ее молодого мужа? Все это она в себе закрыла, запечатала, заперла на замок, захлопнула дверь, забросила ключ от нее. Ее дальнейшая жизнь была исполнена достоинства и лишена бурных эмоций. Со старшим своим сыном, которому к моменту трагедии минуло восемь лет, она бывала ласкова, а младший, пришедший в этот мир словно на смену своему отцу и по ее же выбору отцовским именем названный, вызывал у нее сложные чувства, любовь с привкусом горечи. Впрочем, как мне судить? Возможно, во мне говорит ревность. Однако во время войны старшему сыну, находившемуся в эвакуации, она писала трепетно и тревожно, каждая строчка была проникнута заботой о его жизнеустройстве, о трудностях быта, о том, как переносит он непривычные холода. А ее письма к моему отцу в действующую армию кажутся куда более спокойными, словно бы там, на фронте, он подвергался меньшей опасности, чем его старший брат в городе Малмыже, неуютном, но глубоком тылу. Хотя ее ли то вина? Вот как описывал мой отец свои “военные будни”: “Дорогая мамочка! Как ты себя чувствуешь? Я – отлично, здоров, настроение хорошее. В городе тихо, спокойно. Работа у меня по специальности…” – это из Севастополя в 1941-м, в разгар боев на подступах к городу!
Овдовев на тридцать первом году жизни, бабушка Полина не пожелала вновь выйти замуж, посвятила себя сыновьям: выдающемуся лингвисту Сергею Бернштейну и моему отцу. По воспоминаниям моего отца, она была матерью строгой и требовательной, но отнюдь не нянькой: бонны, гувернантки, учителя появлялись, существовали и сменялись своим чередом.
Во всем, что она делала и предпринимала, господствовала жесткая логика и твердость, она неизменно руководствовалась здравым смыслом, которого ей не занимать было. С родителями убитого мужа не общалась: добрых отношений там не возникло и поддержки с той стороны она не ждала, да, видимо, в ней и не нуждалась. В районе строительства КВЖД, независимо от того, продолжались ли там “беспорядки” или наступил мир (как мы знаем теперь, он наступил не так скоро), делать ей было нечего, и ничто, кроме могилы мужа, ее там не удерживало. Памятник на могиле был установлен и сфотографирован, документы на опеку над детьми оформлены. Молодая вдова с двумя сыновьями, восьмилетним и новорожденным, кружным путем, вокруг доброй половины земного шара – железная дорога, которую строил ее муж, еще далека была от завершения, а сделанное им и его товарищами разрушено на две трети – отправилась с Дальнего Востока на Украину. В плетеной тростниковой корзинке в каюте парохода мой отец трех месяцев от роду совершил первое и последнее в своей жизни кругосветное плавание.
В Киеве проживала мать Полины Самойловны, потомственная почетная гражданка Августина Яковлевна Рабинович. Долгое время мне было невдомек, каким образом звание “почетной гражданки”, да еще “потомственной”, могло совмещаться с бесправным положением еврейского населения в царской России, однако документ с сургучной, красного цвета печатью, где прабабушка наша так именуется, хранится у моего троюродного брата Александра, а в сканированном виде и в моем компьютере. Оказалось все достаточно просто. Существовало такое сословие, о котором забыли упомянуть наши школьные учебники, сословие “потомственных почетных граждан”, введенное еще Екатериной II в Жалованной грамоте от 1785 года. Тогда оно называлось даже более торжественно: “сословие