Сережа - страница 37
Сережа опустил голову и снова заплакал, но уже тихо и безнадежно.
Он бы кое-как смирился, если бы Леня оставался тоже. Но они бросают только его одного! Только он один им не нужен!
«На произвол судьбы», — подумал он горькими словами из сказки про Мальчика с пальчика.
И к обиде на мать — к обиде, которая оставит в нем вечный рубец, сколько бы он ни прожил на свете, — присоединялось чувство собственной вины: он виноват, виноват! Конечно, он хуже Лени, у него желёзки опухают, вот Леню и берут, а его не берут!
— А-ах! — вздохнул Коростелев и вышел из комнаты… Но сейчас же вернулся и сказал: — Сережка. Пошли-ка погулять. В рощу.
— В такую сырость! Он опять сляжет! — сказала мама.
Коростелев отмахнулся:
— Он и так все лежит. Пошли, Сергей.
Сережа, всхлипывая, пошел за ним. Коростелев сам его одел, только шарф завязать попросил маму. И, взявшись за руки, они пошли в рощу.
— Есть такое слово: надо, — говорил Коростелев. — Думаешь, мне хочется в Холмогоры? Или маме? Наоборот. Полный кавардак в наших планах, во всем. А надо — и едем. И таких моментов лично у меня было сколько угодно.
— Почему? — спросил Сережа.
— Такова, брат, жизнь.
Коростелев говорил серьезно и грустно, и становилось капельку легче от того, что ему тоже невесело.
— Приедем туда с мамой. Так… Надо с ходу браться за новое дело. А тут Леня. Его, значит, срочным порядком в ясли. А вдруг ясли далеко? Придется няньку искать. Тоже штука сложная. А за мной зачеты, надо сдать хоть тресни. Куда ни кинь, всюду надо и надо. А тебе одно только надо: временно переждать здесь. Зачем заставлять тебя переносить с нами трудности? Пуще расхвораешься…
Не надо заставлять. Он согласен, он готов, он жаждет переносить с ними трудности. Что им, то пусть и ему. При всей убедительности этого голоса Сережа не мог избавиться от мысли, что они оставляют его не потому, что он там расхворается, а потому, что он, нездоровый, будет им обузой. А сердце его понимало уже, что ничто любимое не может быть обузой. И сомнение в их любви все острее проникало в это сердце, созревшее для понимания.
Пришли в рощу. Там было пусто и печально. Листья уже совсем осыпались, на голых деревьях темнели гнезда, похожие снизу на плохо смотанные клубки черной шерсти. Чмокая ботами по мокрому слою бурой листвы, Сережа ходил под деревьями за руку с Коростелевым и думал. Вдруг он сказал без выражения:
— Все равно.
— Что все равно? — спросил Коростелев, наклонясь к нему.
Сережа не ответил.
— Ведь только, брат, до лета! — растерянно сказал Коростелев после молчания.
Сережа хотел бы ответить так: думай — не думай, плачь — не плачь, — это не имеет никакого смысла: вы, взрослые, все можете, вы запрещаете, вы разрешаете, дарите подарки и наказываете, и если вы сказали, что я должен остаться, вы меня все равно оставите, что бы я ни делал.
Так он ответил бы, если бы умел. Чувство беспомощности перед огромной, безграничной властью взрослых навалилось на него…
С этого дня он стал очень тихим. Почти не спрашивал «почему?». Часто уединялся, садился с ногами на тети Пашину оттоманку и шептал что-то. Гулять его по-прежнему выпускали редко: тянулась осень — сырая, гнилая; и с осенью тянулась болезнь.
Коростелев почти не бывал с ними. С утра он уходил сдавать дела (так он говорил теперь: «Ну, я пошел сдавать дела Аверкиеву»). Но он помнил о Сереже: один раз, проснувшись, Сережа нашел возле кровати новые кубики, другой раз — коричневую обезьяну. Сережа полюбил обезьяну. Она была его дочкой. Она была красивая, как та царевна. Он говорил ей: «Ты, брат». Он ехал в Холмогоры и брал ее с собой. Шепча и целуя ее холодную пластмассовую морду, он укладывал ее спать.
НАКАНУНЕ ДНЯ ОТЪЕЗДА
Пришли незнакомые дядьки, посдвинули мебель в столовой и в маминой комнате и упаковали в рогожу. Мама сняла занавески и абажуры и портреты со стен. И в комнатах стало безобразно и бесприютно: обрывки шпагата на полу, на выцветших обоях темные четырехугольники там, где висели портреты. Только тети Пашина комната да кухня были островками среди этого унылого безобразия. Голые электрические лампочки светили на голые стены, голые окна и рыжую рогожу. Громоздились стулья, поставленные друг на друга, задирая к потолку исцарапанные ножки.