Сесилия Вальдес, или Холм Ангела - страница 10

стр.

— Да, виноват только я сам!

Глава 2

Одна я, одна родилась;

Одна я у матери дочь.

И одной суждено мне блуждать,

Как пушинке, подхваченной ветром.

Время шло своим чередом, и вот года через два после второго по счету, краткого периода конституционного правления, в ту пору, когда на острове Куба было введено осадное положение и утвердилась власть губернатора Франсиско Дионисио Вивеса[4], в Гаване, на улицах, прилегающих к Холму Ангела, стала часто появляться девочка лет одиннадцати — двенадцати, привлекавшая всеобщее внимание то ли своими повадками бродяжки, то ли по другим причинам, которые станут понятными из дальнейшего рассказа.

Всем своим обликом она напоминала мадонн знаменитых художников: высокий лоб, увенчанный густыми черными кудрями, правильные черты лица, прямой от самого лба, немного короткий нос и чуть вздернутая верхняя губка, выставлявшая, словно напоказ, два ряда мелких жемчужно-белых зубов. Блиставшие живым огнем огромные черные глаза казались особенно темными под осенявшими их дугами красиво изогнутых бровей; рот был маленький, с полными губами, что свидетельствовало скорее о чувственности, нежели о силе характера. Пухлые круглые щечки и ямочка на подбородке придавали еще большее очарование этому личику, красоту которого можно было бы назвать совершенной, если бы не присущее ему лукавое и, пожалуй, даже какое-то злое выражение.

Для своего возраста девочка была скорее худа, нежели полна, и казалась скорее невысокой, чем рослой. Ее стройный торс с тонкой шеей, узкой, гибкой талией и широкими плечами был восхитителен даже в нищенской одежде и формой своею — право, иного сравнения нам и не подобрать — напоминал очертания бокала. У нее был тот здоровый цвет лица, который на языке художника называется живым телесным тоном, однако, если вглядеться пристальнее, можно было заметить в нем излишнюю желтизну и, несмотря на яркий румянец, некоторую блеклость щек. К какой расе принадлежала эта девочка, сказать было трудно. Все же от опытного глаза не могло ускользнуть, что ее алые губки окаймлены темной полоской, а цвет кожи у самых волос становился тоже темнее, словно переходя в полутень. Нет, в ней текла не чистая кровь; можно было с уверенностью утверждать, что где-то в третьем или четвертом поколении эта кровь смешалась с негритянской.

Но как бы то ни было, глядя на девочку, оставалось только восхищаться ее редкой красотой, ее веселым и живым нравом, не задумываясь над тем, какому прегрешению или ложному шагу своих родителей была она обязана появлением на свет. Никогда ее не видели печальной или неприветливой, она никогда ни с кем не ссорилась, и никто не знал, где и на какие средства она жила, почему скиталась целыми днями по улицам, точно голодная бездомная собака, и был ли у нее хоть один близкий человек, который мог бы позаботиться о ней и обуздать ее.

А девочка между тем, превращаясь в подростка, расцветала с каждым годом все краше, и ей дела не было до того, о чем судачили и толковали на ее счет досужие кумушки; ей и в голову не приходило, что жизнь на улице, казавшаяся ей такой естественной, могла внушать опасения и страхи, а порой даже и сострадание, некоторым сердобольным старушкам. Юная прелесть ее, беспечность и живость вызывали неоправданные надежды у влюбленных в нее мальчишек, сердца которых бились сильнее при виде того, как она, переходя через площадь Кристо, умудрялась мимоходом с лисьим проворством стянуть булочку или кусок жареного мяса у какой-нибудь негритянки, еще с вечера устроившейся здесь со своей жаровней; или как с независимым видом совала она маленькую ручку в ящик с изюмом где-нибудь в бакалейной лавчонке на углу улицы; с какой ловкостью умела стащить спелый банан или гуайяву с лотка продавщицы фруктов; как, заманив собаку слепца за угловую пушку[5], она уводила его в переулок Сан-Хуан-де-Дьос, когда тому нужно было попасть к площади святой Клары. И чем старше и красивее становилась героиня нашей повести, тем больше восхищения вызывали подобные проделки у ее юных поклонников.

Одежда ее, далеко не всегда опрятная, обычно состояла из ситцевой юбчонки, надетой прямо на рубашку; платка на плечах у нее никогда не было, а обувью служили деревянные сандалии, еще издали возвещавшие гулким своим стуком о приближении их хозяйки, когда та шагала по каменному тротуару одной из немногих улиц, которые в то время могли похвастаться подобной роскошью. Ее вьющиеся от природы волосы были всегда распущены, а на шее вместо ожерелья она носила четки филигранной работы с коралловым, оправленным в золото крестиком — единственное свое украшение и единственную память, оставшуюся ей от горячо любимой матери, которой она не знала.