Севастопольская хроника - страница 33

стр.

Она спасла множество мужчин, но с такими жертвами и перипетиями судьбы, с такими потрясениями и унижениями только его одного. И только его одного и могла она вот так полюбить.

Тот, другой Корнилов, за которого этот себя выдавал, скрываясь под его именем и отчеством, за которого он теперь жил и хотел жить и жить, тот Евгенией в действительности любим никогда не был по одному тому, что она его никогда не спасала.

И нынешний Корнилов это угадывал.

Нынешний понимал, что там был обман. Сознательный. Была ставка на милосердность, на доброту к страждущему.

В угадывании этим, живым Корниловым, того, умершего однофамильца, и проходили день за днем, месяц за месяцем, а теперь уже и год за годом, и сначала тайные догадки принижали и увечили его чувство к Евгении, а потом он понял, что от его собственной любви не осталось ничего, кроме нелюбви к тому, другому, давно несуществующему. Которого он постепенно разгадывал с ее же слов и рассказов, через выражения ее лица и голоса, но который и его самого тоже безмолвно и внимательно день за днем подвергал рассмотрению и сравнениям с самим собою.

И вот теперь хоть шаром покати… Шар покатится в любую сторону в безлюбовной, в бесчувственной пустоте.

Покатился уже.

И вот этот, живой Корнилов не захотел быть похожим на того, умершего.

Тоже еще не так давно это сходство его не только не угнетало, а доставляло совершенно определенное спокойствие и удовлетворение: был один Корнилов, его унаследовал другой Корнилов — так назначено природой. Почему-то и эта природа стала невмоготу и в большом и в самом малом…

И в отличие от того, который, судя по всему, был небрежным и неопрятным, этот Корнилов старался быть воплощением опрятности: не дай бог, пуговица отсутствует на сорочке, или ботинки грязные, или парусиновый, как у всех совслужащих, портфельчик оказался с масляным пятнышком на боку, не дай бог!

А ведь иногда он все еще пронзительно видел самое тайное в Евгении — душу ее отчетливо видел, краску, оттенок, штрих ее настроения и состояния…

Она была русская, старинной семьи, но инородчески смуглая, была женщиной, отрешенной от самой себя, но сохраняла отчетливый женский облик, была бесстрашной фронтовой сестрой милосердия, но чуть что вздыхала «Ой! Не иначе, умру нынче!»; чего только она не наслушалась за свою жизнь, каких только не узнала слов, но сама ко всем без единого исключения людям обращалась на «вы» (и к Корнилову тоже на «вы»!!!), была женщиной в возрасте, все на свете повидавшей, побывавшей в самых разных и невероятных переделках, а оказалась невинной девушкой — все это и многое другое знал о ней Корнилов и даже многое в ней продолжал понимать, а все равно надеялся на время: время привело его к ней, время и уведет!

Пора…

Когда-то в том чувстве благодарности, которое он испытывал, в той признательности и в том преклонении, с которыми он к ней относился, жила любовь.

Теперь и благодарность, и признательность, и преклонение оставались, а любви не было, только все та же надежда на время… На самого себя Корнилов не надеялся.

Более того, и благодарность-то самую искреннюю он стал испытывать уже не к Евгении, а к жизни. «Это не Евгения меня спасала невероятной ценою, а сама жизнь захотела продлить себя в том человеке, который — я!»

Утро сияло уже не раннее, была половина седьмого.

Солнце приступало к жаркой работе, разведывая сегодняшнюю землю — ближайшую березовую рощу, дальние заречные луга.

И синие купола немудрящей деревянной церквушки, примостившейся на пологом холме с редким кустарником по склону, солнце тоже не миновало, и купола растворялись в неустойчивых еще лучах, а то вдруг обозначались четко, будто высеченные из камня.

Потоку солнечного света до сих пор препятствовали облака, по одному, по два они плавали в восточных небесах, но тени их на земле становились все прозрачнее, и вот уже и дальний луг, и церковные купола заблестели ярко своими настоящими цветами — зеленым и голубым, почти синим.

Березовую же рощу еще какие-то минуты не покидала ночная дремота, роща дышала своей мглистой прохладной глубиной, в которой будто бы совсем не было деревьев, одна только пустота, но не совершенная пустота, а с укрывшимся в ней остатком ночи.