Северные рассказы - страница 30

стр.

Поставят палку вот такую, как моя рука, тебя заставят по ней ходить. Внизу под палкой железо, как мой пальцы, много есть.

Если ты худо пойдешь, упадешь на это железо и здесь умрешь. Если не упадешь, в солдаты пойдешь. В другой стороне солдаты тоже есть, в тебя стрелять из ружья будут, если попадут — умрешь. Никогда обратно не придешь...»

Человеку, который красной жизнью жить не хочет, я не поверил, не слушал кулака. Я верил тем, кто говорил — учиться надо. Теперь научился читать и писать, а когда хорошо грамотным буду, в тундру пойду.

Товарищи, приезжайте летом учиться в Ленинград, без ученья мы не сделаем хорошей жизни.

Пока все, напишу еще.

Иван Няруй».


Я писала ответ долго, старательно выводила буквы, несколько раз переписывала начисто:

«Мой дорогой Иван, радуемся все твоим успехам в учебе. Я сейчас председатель женского пошивочного коллектива. С тех пор, как ты уехал, прошло немного времени, но большие дела сделаны. Ныду ты не узнаешь, сколько выстроили домов! Есть школа, ясли для детей. Я сразу после твоего отъезда вступила в комсомол, тогда нас было всего семь, а теперь уже двадцать.

Приезжай скорее, Иван. Так много работы, что писать некогда.

Учись хорошо.

Твоя сестра Ватане».


— Вот и все, — кончила свой рассказ Ватане, — мне кажется, что я родилась снова, когда вступила в комсомол. Моя жизнь вся впереди, так же как и у других девушек тундры. Много работы предстоит, чтобы сделать наш край цветущим. Но раз советская власть и партия взялись за это, значит сделаем.

Вот учиться хочется очень, хочется увидеть, как живут рабочие и колхозники нашей страны. А ведь я и в Обдорске не была, не знаю, как растет хлеб, как делается масло. Хочется посмотреть город Москву. Еще бы мне очень хотелось увидеть нашего товарища Сталина, которого любят и знают от моря до моря, в самых глухих уголках тундры.



ПАВЕЛ И НУМГИ



Однообразная молчаливая белесая тундра... Необъятные просторы снега сливаются с горизонтом и горят красноватым отблеском заходящего солнца.

Впереди чуть чернеет тайга, она приближается все ближе и ближе. В надвигающейся темноте деревья кажутся огромными и мрачными.

Ночь.

Послушная хорею[51] остановилась упряжка. Разгоряченные олени жадно лижут снег. С нарты встал человек в туго подпоясанной малице. От долгой езды онемели ноги. Тяжело ступая, он подошел к оленям; самый большой, ветвисторогий вожак, как любимая собака, потянулся к нему, ожидая ласки.

— Нужно быстро ходить, — разговаривал человек с оленями, — буран догонит, плохо будет. Один попрыск до чума остался. Терпят ли мои хорошие олени? Быстрые ли у них ноги? Ночью в лесу страшно. Придет старый мохнатый сын Нума. Ой, ой! Не убежать тогда, хотя бы у вас не ноги были, а ветер...

Григорий говорит: «Нума придумал старый шаман Могалько. Нет Нума — есть медведь и стрелять в него можно любой пулей».

Вожак положил голову на рукав малицы человека, смотрел умными, понимающими глазами. Другие олени легли на снег, поджав под себя ноги.

Человек торопился. Он быстро вскочил на нарты. Хорей снова взвился в воздухе. Упряжка рванулась в лес. Длинные сосны тянулись вверх и терялись в темноте. Казалось, затих ветер, только зловеще шумели верхушки деревьев.

Человек родился в лесу, но было почему-то непривычно жутко. Хотелось прогнать страх в быстром оленьем разбеге. Хорей беспрестанно торопил утомленных оленей. Нарты бросало по таежному бездорожью.

Всегда такой покорный в упряжке вожак вдруг перестал повиноваться. Он на минуту насторожился, вслушиваясь в разговор тайги, и неожиданно рванул в сторону. Вместе с ним, высоко задрав голову, дико понеслась упряжка. Человек почувствовал сильный толчок, а когда очнулся — оленей уже не было: они порвали упряжь, сбросили хозяина с нарт и умчались в лес.

Медленно, неуклюже переваливаясь, шел на человека медведь. Человек потянулся к ружью. Дрожащими руками зажмурил глаза, нажал курок и выстрелил. Медведь дико и протяжно заревел и, словно мешок из оленьих шкур, грузно опустился в снег.

Человеку уже не страшно. Испуг ушел, как эхо, вместе с выстрелом. Не было великого бессмертного сына Нума, осталась мохнатая безжизненная медвежья туша.