Сеятели тьмы - страница 34
— Пойдёмте погуляем, — сказала Эмма.
— Не выдумывайте, лежите, — ответил Кохияма.
— Но я уже здорова. Пойдёмте!
— Температура может снова подскочить. Кроме того, отсюда в парк попасть нельзя.
— Нет, можно. В задней стене забора есть тайный лаз. Когда я была ребёнком, я часто им пользовалась. Иногда я видела в парке женщин, которые вот так же обнимались с мужчинами. Став старше, я всё равно продолжала тут бегать.
— Не надо меня мучить, — сказал Кохияма.
— О, я, наверное, вам уже надоела!
Глаза Эммы вопросительно смотрели на него.
— Да нет, я совсем не о том, — сказал Кохияма.
— Так пойдёмте?
— Сейчас — нет. Но мы с вами обязательно побываем там.
«Лаз в заборе ещё пригодится, когда нужно будет связаться с редакцией», — подумал Кохияма.
— Вы о чём-то задумались? — спросила Эмма. — В такие минуты нельзя думать ни о чём постороннем, это нечестно!
— Да я ни о чём и не думаю.
— Вы, наверное, хотите убежать один? А это нечестно вдвойне!
— Я этого не хочу.
— Но вы как-то неуверенно это говорите…
— Почему? Я ведь ясно сказал, что не хочу.
— Тогда хорошо, — сказала Эмма. — Во всяком случае, этот лаз принадлежит только мне…
Судя по её отрывочным рассказам, Убуката был человеком своенравным и строгим. На протяжении двадцати с лишним послевоенных лет он оставался неженат и вёл одинокую жизнь. Эмму воспитывала старуха служанка. Когда она умерла, девочка была во втором классе колледжа. С тех пор они жили с отцом вдвоём.
Убуката, как это свойственно большинству учёных, очень мало интересовался домашними делами, но придирчиво вмешивался во всё, что касалось Эммы, начиная с того, как она держит ложку, и кончая тем, что она думает и чувствует. Это была грубая, мелочная, ревнивая опека, превратившаяся в манию. Подобно матери, которая боится, что дочь, ослушавшись её, может пойти по дурной дорожке, он решил целиком подчинить Эмму своей воле. Он дал бы сто очков вперёд любому из тех, кто денно и нощно печётся о целомудрии своих дочерей. Так они жили, отец с дочерью, любя и ненавидя друг друга.
Странно, но Кохияма совсем забыл о том, что Эмма метиска. Может, так и должно быть? «Национальные черты, — думал он, — вряд ли определяются расовым происхождением, дело, скорее, в общности языка и психического склада. Взять, например, американцев японского происхождения во втором и особенно третьем поколении, они часто кажутся нам иностранцами в большей степени, чем настоящие американцы. Похожие на японцев типом лица, разрезом глаз, цветом кожи, но не умеющие говорить по-японски, они воспринимаются как люди другой национальности».
Специальные корреспонденты газеты, в которой работал Кохияма, после длительного пребывания за границей часто говорили: «Как хорошо снова оказаться дома, где кругом слышится родная речь!» Их, оказывается, трогал не столько сам факт, что они снова находятся среди японцев, сколько то, что все вокруг говорят на родном языке.
Может быть, язык — это и есть самый существенный признак нации? Возможно, именно поэтому иностранца, который свободно говорит по-японски, как-то даже не воспринимаешь как человека иной, чем ты сам, национальности.
В детстве, когда Эмма посещала школу, она находилась в окружении не людей, а, скорее, зверёнышей, которые из-за цвета глаз, из-за цвета волос могли затеять ссору, избить, покалечить. И когда Кохияма сейчас думал об этом, он обвинял учителей, которые не боролись с этим.
— Я не имею в виду положение, в которое мы попали, но есть ли вообще где-нибудь на белом свете настоящая свобода? — неожиданно спросила Эмма.
— Настоящую свободу и не следует искать где-то, — уклончиво ответил Кохияма.
— Это верно, пожалуй, — согласилась Эмма. — Для меня этот лаз в заборе когда-то был символом свободы. Я даже сумела стать манекенщицей. А что получилось? Меня снова заперли.
— Вы слишком впечатлительны, это же не совсем так.
— Почему?
— Когда вы поправитесь и будет снят карантин, для вас наступит полная свобода. Тогда вам незачем будет и этот лаз.
— Это совсем другое. Это произойдёт только потому, что мой отец умер.
— Ну и что же? Вы столько терпели, столько ждали, что заслужили эту свободу.