Сезоны - страница 25

стр.

— Плесни-ка, Феликс, в кружечку за успех нашего предприятия, — сказал я, пряча планшет и пикетажку в полевую сумку, и пододвинулся поближе к прогоревшему костру.

Феликс налил мне чаю, подвинул мешочек с рафинадом, пару сухарей, банку с печеночным паштетом и сказал с горечью, глядя на серый дымок, парящий над серой золой:

— Папа Хэм застрелился.

— Чей? Чей папа? — не сообразил я.

— Папа Хэм. Хемингуэй.

— Не может быть, — уверенно сказал я, не переставая жевать.

— Правда. Мать мне написала. В газетах напечатано. И по радио говорили.

— Н-да… Он же на Кубе жил? — спросил я, хотя и знал, что жил он на Кубе.

— На Кубе.

— А из-за чего? Не пишет?

— Нет. Вот только это: «Сегодня услышала по Центральному радио, что американского писателя Хемингуэя не стало. Я пошла к Афанасию Яковлевичу («Это журналист, мамин знакомый», — пояснил Феликс). И он сказал мне, что Хемингуэй застрелился». Вот все, что написано.

— Да, жаль старика.

— Какого старика?! Ему чуть за шестьдесят перевалило. Не знаю точно: или шестьдесят два, или шестьдесят три.

— Это он сказал, что мужчина не должен умереть в постели? «Или смерть в бою, или пулю в лоб», — так, кажется.

— Похоже на него. А вообще не помню.

— Может быть, болел он?

— Вроде бы нет. Я статью недавно в «Огоньке» читал о встрече с ним. Не помню, кого статья. Про болезнь там ни слова.

— Ты говоришь: ему чуть за шестьдесят было? А выглядел он на все восемьдесят.

— Наверное, такая жизнь была. Не жалел себя мужик.

— Жалеть себя станешь, о чем писать?

— Да, о чем писать. Это вы правильно сказали. Но ему еще везло: столько ранений! А авиационные катастрофы? С нас бы и по одной хватило. Силен мужик! — Феликс сказал это с таким восторгом, словно собирался посвятить прославлению имени писателя всю свою жизнь.

И мне захотелось сбить его пыл. Я не совсем точно сказал «сбить пыл». Я уже думал о жизни и смерти таких людей, как Хемингуэй: они с Маяковским одного порядка, одной величины люди, правда, Маяковский мне роднее. И я шкурой собственной чувствовал, что гигантизм этих людей опирается на слишком хрупкое сооружение — страдающую душу. В этом их дисгармония, и ее они как художники должны были страшиться.

— Как ты думаешь, Феликс, — начал я, растягивая слова, чтобы точнее сформулировать вопрос, — жил ли страх в нем?

— Страх? Какой страх? Что вы говорите, Павел Родионович? Какой страх?

— А что? Неясно спрашиваю? Страх… Обыкновенный. Неужели не знаешь, что это такое? Никогда не чувствовал?

— Да при чем здесь страх? При чем здесь Хемингуэй?!

— Несовместимо, да? Вот что мне знающие люди говорили, Феликс… Они говорили, да я и сам это знаю, что люди старятся до времени от страха. От примитивного страха… Или когда совесть мучает.

— И от болезней тоже. И от курения. И от наркотиков! И от водки! Сколько причин! И не все ли равно, отчего они старятся. Жил великий писатель, творил гениально, плевал на бытовуху, все познал, все постиг. Коллизии всякие там житейские — семечки. Люди и все их штучки-дрючки как под микроскопом. Деньги! Слава на весь мир!.. А он — трах-бах! Вот в чем дело! Что человеку надо было?.. И ведь немолодой, да? Не пацан ведь?

— Не пацан, — сказал я и умолк: не хотелось поддерживать разговор, что толку трепать имена людей, которые останутся в памяти не одного поколения. Их пример нам, смертным, не для подражания. Нам их не понять. Во всяком случае, упрекать их у нас тоже нет права: дай бог каждому сделать за полную отпущенную природой жизнь сотую часть того, что они осуществили на отмеренном ими самими отрезке.

Феликс тоже замолчал. То ли настроение мое почувствовал, то ли сам пришел к тому же. Он плеснул себе в кружку уже подостывшего чая, не сластя, залпом выпил его и сосредоточенно начал укладывать во вьючный ящик и в суму съестное. Лицо у него было грустное и обиженное, глаза стали близорукими, затягивал ремешки он на вьючной суме долго.

3

Последние полтора километра до морского берега помотали же нервы! Ручей, которого мы держались, неглубоко, но узко распилил морскую террасу. Долина-щель густо заросла ольховым стлаником. Все было закрыто четвертинкой, но я подумал, что, может быть, где-нибудь в самом русле обнажатся коренные породы, и шел по воде.