Сезоны - страница 42
Я медленно брел вдоль берега по этой естественной дорожке, рассматривая попадающие под ноги невзрачные ракушки, останавливаясь время от времени, чтобы проследить полет чайки или нагнуться, чтобы поднять красивенькую гальку. Уже давно я обогнул выступ, чтобы не видеть, как сидит на бревне студент Соколков и в сотый раз мусолит страницы «Вокруг света» или швыряет финку в двухдюймовую доску, врытую в песок на попа.
Раздражение мое не проходило. Казалось бы, отчего оно? Такая блестящая по левую руку бухта, такой отличный твердый грунт под ногами, такие привычные, почти домашние обрывы по правую руку. Можно присесть на первый попавшийся валун, подложив под себя собственную ногу в резиновом сапоге, и, глядя вдаль, отрешиться от суетного, просеять мелкое через сито умиротворения и, имея дело только с крупными, значительными вещами, самому стать сильным, уверенным и снисходительным.
Но что же это такое? Отчего так неприютно на этом побережье? Отчего небо навалилось на плечи и давит вниз — в пору лечь на спину и вытянуться с развернутыми носками? Отчего предприливная бухта так пугает своей грядущей метаморфозой — судьбой Атлантиды? Подумать только, уже через два часа на том месте, где я стою сейчас, будет по горло воды. А может быть, и с ручками! Отчего пляж, вернее, какой же это пляж — осушка… отчего она стала скользкой и зыбкой и такой бесконечной, если идти по ней на юго-восток? Отчего так одиноко? Где все? Где отец? Где мама? Брат мой, наконец, Андрей где? Один? Оди-ин!!!
Я шел назад быстро. Если бы не было так тяжело на сердце, я бы побежал. А я шел быстро и неуверенно, потому что в глазах темнело, но я не останавливался из-за убежденности в том, что остановись я хоть на мгновение, подкосятся мои ноги, и рухну я на твердую, слежавшуюся гальку, замытую серым илом, и меня никто никогда не найдет.
— Фу, какая ерунда! — сказал я вслух и выругался, как только обогнул поворот и увидел палатку, и дым, невысоко оторвавшийся от земли, уходящий вверх по долине, и мачту, и флажок. — Вот напасть!
Сердце еще дробилось в неравномерных толчках, но лагерь был вот он, рядом, там находился сейчас студент Феликс Соколков. Пропади пропадом одиночество! Феликс, привет!
— Что это ты мигом обернулся, Павел Родионович? — встретил меня Феликс, поднимая с земли финку, которая на этот раз у него не воткнулась в доску. «Верно я определил, чем занимался он в мое отсутствие», — отметил я про себя.
Кстати, об упражнениях студента. Доска торчала из земли на метр восемьдесят и была размечена им красными поперечными линиями. Он почти все свободное время метал нож, и как свидетель могу подтвердить, что с десяти шагов процентов на шестьдесят нож вонзался по заказу: «в голову» — так «в голову», «в грудь» — так «в грудь». Студент нож бросал с ладони от головы. Начинал нож полет вперед рукояткой, затем переворачивался только один раз на сто восемьдесят градусов и втыкался в дерево. Я же, как в детстве, брал нож за лезвие, и он у меня, вращаясь со страшным «фр… р…», летел к доске, ударялся в нее то плашмя, то ручкой и только иногда глубоко-глубоко залезал в древесину. «Что у тебя за удар, — говорил я Феликсу. — Вот если на мой наткнешься, сразу навылет. Как пулей».
— Я спросил, что так быстро вернулся, Павел Родионович? — повторил студент.
— Да передумал. Обойдется обнажение номер тысяча восемьдесят два.
Я бросил на землю молоток, снял сумку, зашвырнул ее в палатку, для чего-то попробовал ладонью упругость ската палатки и услышал из-за спины:
— Я, Павел Родионович, вчера розовой водицы плеснул на жизнь в Перекатном. А время-то было тяжелое. По крайней мере, так потом мне рассказывали.
— Было дело, — ответил я, оборачиваясь.
— Но я ведь что хотел сказать, — продолжал студент. — Вот проходит какая-нибудь большая беда, а ты если издали на все смотришь, то ничего страшного, все вроде бы как и надо, порядок, одним словом. А если начнешь приближаться и в конце концов доберешься до судьбы какого-нибудь одного человека — туши свет! Мой вот отец рассказывал. Это когда он после Перекатного на Камчатке служил. Занимался он эвакуацией людей после цунами на Курилах. Подходят они к Северо-Курильску, все с напряжением и даже с каким-то страхом вглядываются в то место, где поселок был расположен (а уже известно, что он смыт). И вдруг кто-то из матросов говорит: