Шампанское с желчью [Авторский сборник] - страница 6
А на прощание, перед тем как веселые возбужденные дети стали расходиться по домам, Мери Яковлевна с чувством спела «Колыбельную», пластично выпевая каждое слово красными губами:
И все разгоралось, все разгоралось, все светлело в Сережиной душе от этих убаюкивающе-торжественных звуков.
Позднее, возвращаясь с отцом домой по заваленным снегом белым, праздничным, новогодним улицам, Сережа жмурил глаза, отчего городские огни длинными лучами брызгали в разные стороны, глубоко дышал вкусным снежным воздухом, и временами радость, распиравшая его грудь, была так невыносима, что хотелось громко, бессмысленно закричать, как кричат от боли, которую невозможно терпеть.
— Папа! — необычно громко произнес, почти закричал Сережа.
— Что, Сережа? — спросил Иван Владимирович.
— Какой хороший сегодня вечер, — сказал Сережа, шумно, беспокойно дыша и лихорадочно блестя глазами.
«Мой сын впервые в жизни по-настоящему влюблен и счастлив», — подумал Иван Владимирович.
Ему вдруг стало грустно и вспомнилась покойная Сережина мать, когда он впервые встретился с ней, молоденькой семнадцатилетней девочкой, почти ребенком, беспокойным, чистым и восторженным, таким же, как Сережа. «Можно ли было тогда предугадать, что случится потом, — думал Иван Владимирович, — что мы вообще можем увидеть своим близоруким, рассеянным оком? Тут важно людям моего опыта и моего возраста сдержать эгоистическую гордыню позвавшей, неудовлетворенной души и не отравить чужой свежести своими разочарованиями, своим мрачным полетом фантазии».
«Дождя отшумевшего капли, — вспомнил Иван Владимирович романс, который часто пела Мери Яковлевна. — Да, отшумевшего… В звуках отшумевшего — утешение. „Утешься, не сетуй напрасно, то время вернется опять“. Вот оно и вернулось — для Сережи».
И теплое, нежное чувство к сыну, к своему впервые по-настоящему влюбленному, счастливому мальчику заглушило пробудившуюся было жгучую печаль, гордыню личного горя и личных разочарований.
2
Зимним днем — в иную уж зиму, пятнадцатую для Сережи и четырнадцатую для Бэлочки, — в первый день школьных каникул Бэлочка и Сережа решили пойти на каток.
Все было белым в тот день; и оттого, что не блистало солнце и не было ветра, тихая эта белизна тускло, однообразно, без отсветов, покойно лежала на всем: на березах, на протоптанной в снегу тропке меж ними, которая вела к речному берегу, терявшемуся под ровной снежной пеленой. Заречная даль размывалась белым маревом, и низко нависало такое же однообразное, как снежная целина, несолнечное, тусклое небо. Единственным поблескивающим пятном был каток — участок, очищенный от снега, недалеко от лодочной станции «Торпедо», от дощатого барака с белым спортивным флажком на крыше, от вмерзших в лед лодок. Заведующий лодочной станцией и катком Костя Катонок, кумир местных подростков с железным профилем сверхчеловека, возился у дощатого барака вместе со своим подручным Афонькой Обрезанцевым — что-то прогревали, стучали железом о железо, наполняли морозный воздух металлическим грохотом, смехом и матом. Из-за морозной погоды каток был пуст, только какой-то пожилой человек в сером свитере, обтягивающем костлявые плечи, и такой же серой шапочке, заложив руки за спину, вычерчивал по льду круг за кругом.
— Это кто? — кивнул Афонька в сторону Бэлочки, когда Сережа подошел, чтоб взять напрокат коньки. — Твоя маруха?
— Моя.
— Хороша, — кивнул Афонька Кашонку на стоявшую в отдалении Бэлочку, действительно очень красивую в своей рыжей беличьей шубке и белой пуховой шапочке на темных волосах.
Хоть Сережа давно уже не общался с Афонькой, но закон улицы помнил: о девочках надо было говорить залихватски легко и по-хулигански весело — и потому заставил себя улыбнуться. Но, когда, взяв коньки, он подошел к Бэлочке, она вдруг с интересом, весело улыбаясь, спросила: