Шатровы - страница 63
Беседовали о разном:
— Не надоело вам лесничать, Елена Федоровна?
Оборотилась к нему своим трогательно чистым ликом, повела ясным оком — озарила ему лицо. Улыбнулась. Ямочка на левой щеке, пытливо-доверчивый взгляд, и так странно делается, когда прозвучит ее грудной, неожиданно низковатый, как воркование горлинки, голос:
— Что вы, что вы, Арсений Тихонович! Я все лесосеки с мужем объездила. Могла-бы сама делянки отводить. Весь лес знаю — не хуже объездчика.
— Вы не лесоводка?
— Нет, я только гимназию окончила. А цветы люблю. Особенно ландыши… — И тут же с грустью добавила: — Только мало их стало возле нашей усадьбы, почти исчезли. Должно быть, не я одна люблю их!
— Нет. А просто очень сухой бор возле вас.
— Да?
— Конечно. А ландыш, он любит тень, сырые места, затемненные.
Она обрадовалась столь немудреному «открытию»:
— Да, да!.. Ландыши — всегда в тени. Я тоже заметила… Но вообще скучать мне некогда. Сеня обещает мне выстроить теплицу, свою личную. Привыкаю к хозяйству: дом, огород, а теперь одних коров сколько!
О чем только не перебеседовали они, коротая путь! О бабке-знахарке Василисе, что заговаривает кровь, и об основах банковского кредита; о строительстве речных плотин и об отлучении Льва Толстого от церкви; о первых взлетах Уточкина, которых свидетелем был когда-то Шатров в Петербурге, и о старинном танце фурлана, которым папа римский советовал высшему обществу заменить «не благолепное» танго.
И только о войне старались не говорить.
Коснулись и музыки, и театра, наконец заговорили о живописи. Это произошло само собою: глядя на необхватные, красные стволы сосен, с отстающей сухой, розовато-прозрачной пленкой, заговорили о Шишкине. Вспомнили Третьяковскую, Эрмитаж, Щукинский музей. Оба не бог знает какие были знатоки в живописи, и разговорились так просто: у кого кто любимый художник, какая картина любимая, что запомнилось.
И Шатров чуть было не сказал, не подумавши, что его любимая — это тициановская «Даная». Но взглянул вовремя на ее большие, с жадным вниманием к старшему устремленные на него глаза, на ее полуоткрытые губы и не посмел: соврал, сказал, что*«Боярыня Морозова».
Прошло часа два пути. Пустынна была лесная дорога: ни одного встречного!
Она изнемогла. Он видел это. Остановил черную от пота золотисто-гнедую кобылицу.
Лесничиха вопросительно глянула ему в лицо. Он сказал:
— Зной. Пески. Надо дать лошади выкачаться. Давно не выезжал на ней: зажирела, застоялась… Устали?
— Немножечко.
— А вы разомните ножки.
— И правда.
Она выпрыгнула из ходка, радостная, словно из тюрьмы вырвалась. Стояла и дышала, дышала, в стороне от дороги, в густой тени. И вдруг послышался ее звонкий, полный счастья голос:
— Боже! Ландышей, ландышей сколько!
— Да, здесь они должны быть: тут поблизости озера маленькие.
— А можно мне отойти немножко?
Он улыбнулся: спросила, совсем как девчонка-школьница у отца.
— Прогуляйтесь, Только прошу вас, очень прошу: не отходите далеко. Знаете, как легко заблудиться в лесу!
— Что вы? — Засмеялась: — Это ведь наш лес!
— Лес-то ваш, да звери в нем чужие.
— Что за звери? Медведь?
— И медведь. А есть и волки. Ваш же собственный супруг зовет меня зимой облаву на них устроить.
— Ну, авось ничего!
Он отпустил ее, но еще раз взял с нее слово, что далеко не пойдет и время от времени станет подавать голос — аукаться. А если он окликнет ее — немедленно отвечать.
И она скрылась в бору.
Сколько-то раз она подала голос, и он ей ответил. Он успокоился, занялся лошадью. Прошло минут двадцать. Он снова позвал ее. Долго вслушивался. Ответа не было. В тревоге, он вошел дальше в бор, по ее следу, и снова зычно крикнул, приставя ладони трубою. Глухо! Только бор шумит в знойной тишине — ровным своим, могучим, извечным веянием-шумом…
«Да что же это такое?! Не может же не услыхать: ведь во всю мощь ору! И отойти далеко не могла… А ну, еще, еще позову!..» И Арсений Тихонович, уже не стыдясь отчаяния в своем голосе и, словно бы неистовой, никогда-то ему в жизни не свойственной мольбы, стал звать ее, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, начал кричать со всей силой, которую придает своему голосу мать в испуге, что сейчас вот, по ее неизбывной до самой могилы материнской вине, взятый ею по ягоды ребенок отстал, заблудился и уж не отыщется, погинул в темном лесу…