Шатровы - страница 69
Сперва было предначертано, и вполне здраво, против Германии держать лишь могучий заслон. А подавляющие силы русских армий ринуть в первые же дни войны на Австро-Венгрию, смять, сокрушить эту «лоскутную монархию», наполовину состоящую из славян, извека тяготеющих к России и которые вовсе не хотели умирать за «цисаржа-пана». Иными словами говоря, предначертано было: рвать вражеский фронт в его слабейшем звене и тогда уж только, вместе с французами обрушиться на Германию.
Однако французский генштаб это не устраивало: Австро-Венгрия, дескать, нигде не граничит с Францией, а стало быть, австро-венгерская армия Парижу не угрожает. Другое дело — Германия!
И, повинуясь указующему персту заимодавцев, русский царь утверждает новое военное соглашение: отныне подавляющее число русских воинских сил, русских боевых средств перемещается на границу с Германией.
«На Западном фронте — без перемен… На Западном фронте продолжаются ожесточенные бои за обладание домиком паромщика» — метр вперед — два назад! — месяцами длилась эта мертвая зыбь между вгрызшимися в землю англо-французской и германской армиями: война окопов, железобетона, артиллерии! Но едва лишь стоило двигнуться, погнуться тому или иному из участков англо-французской обороны, как тотчас же в Ставке верховного, в Могилеве, телеграф тайным кодом начинал отстукивать хозяйский окрик-приказ о немедленном переходе русских армий в наступление.
Было однажды так: верховный русский главнокомандующий в первую половину войны, великий князь Николай Николаевич что-то позамешкался с наступлением, приказанным из Парижа; и вот, французский посол в России, бесцеремонно и даже грубо нарушая приличия, не титулуя великого князя «высочеством», а попросту называя «мосье», то есть «сударь», шлет ему окрик-запрос: «Через сколько дней, мосье, вы перейдете в наступление?»
И Николай Николаевич стерпел.
Да ведь надо же вспомнить, кем тогда был этот грозно-неистовый старик-самодур, седоголовый и сухопарый, великаньего роста, с маленькой головой, скорый и крутой на расправу, умевший навести ледянящий ужас на весь офицерский корпус, на весь генералитет: старший родич царя, он в силу законов военного времени обладал властью императора. Его единоличный росчерк, такой же, как самого царя, — «Николай» — стоял под манифестом к полякам, в котором сулил он воссоединение и свободу Польше после разгрома Германии.
И об этом седом, кровавом самодуре, который бутил болота и трясины Полесья телами отборных сибирских корпусов, о нем, который своим бездарнейшим, хотя и мнимо-властным главнокомандованием ухитрился уложить в кою пору лучшую в мире кадровую русскую армию, — о нем все ж таки еще ходили кое-где в народе россказни и легенды, порожденные отчаянием.
В деревнях еще любили слушать, как срывает он золотые погоны не толи что с изменников генералов, а даже и у таких будто бы, кто жмется в штабах, а солдат-бедняга иди в атаку!
Бредущий по колено в своей крови, зажимая мозолистой дланью разорванные кровеносные жилы, уже шатаясь от этих непрестанных, и днем и ночью, кровопотерь, ощутив уже нож измены между лопатками в богатырских крыльцах своих, солдат еще не хотел верить, что и там, в верховном командовании, не на кого положиться.
А уж знали в народе, что повешен полковник контрразведки генерального штаба Мясоедов за измену, за шпионаж в пользу немцев. Говорили, что будто бы и фамилия-то его истинная не Мясоедов, а Фляйшэссен: по-немецки выходит вроде бы Мясоедов: взял и переменил, прикрылся!
Знали, что изменою генерала Григорьева пало Гродно, могущественнейшая из крепостей. Да еще сдал он там вдобавок немцам стотысячную армию.
Знали и то в народе, что по шпионским делам убран военный министр Сухомлинов.
И уж почти не таясь, говорили об измене самой царицы; носились слухи, что вокруг государя — всё немцы и немцы, что прямо из Царского Села, слышь ты, да и прямо из царицыной спальни телефонный провод тайный проложен не то к брату ее к родному в Германию, а не то — к самому Вильгельму.
Один только и есть, дескать, среди их путной — что Миколай Миколаевич. Этот бы, может, и вывел измену! Только царь ему воли не дает, а царица — та, братцы, слыхать, копает под ним.