Шесть ночей на Акрополе - страница 15
— Чтобы узнать, — ответил Стратис.
— Боже мой! Неужели ты думаешь, что эти стишки научат тебя чему-то? Поэзия — это подъем, проекция, пламенный лиризм.
— Лиризм — заметил Николас, — есть эволюция междометия. Аман… Аман… Аманэ.[60]
— Ты смешон, — бросила ему Сфинга.
Стратис почувствовал себя так, будто его заперли в каком-то пространном лабиринте, где он неистово бился о мрачные стены.
— Я понял, — сказал он. — Вам не нравится мое отношение к Гомеру. Возможно, очень короткие и строгие стихи тоже встретят Ваше неприятие. Я пытался писать и по-другому.
И он принялся читать:
— Нам-то какое дело до этих порабощенных ангелочков?! — прервала Сфинга.
Только тогда Стратис повысил тон:
— Не ангелочков, а ангелов. Я много работаю над подбором слов.
— Хорошо, «ангелов». А дальше что?
— Ангелы для меня — сложнейший вопрос. Что им делать в Греции? Каковы их обычаи? Какого они племени?…
— Что им делать? Со звездами лобызаться, — сразу же ответила Сфинга и немедленно добавила: — Боже мой! Как справедливо караешь ты меня за то, что я пришла сюда, а не пошла слушать Евангелие Святых Страстей.
Она поднялась и стала спускаться с левой стороны. Саломея, которая до этого смотрела, не отрываясь, на свои колени, направилась к Парфенону.
— Уф! Тело занемело, — сказал Стратис.
— Мне нравятся твои образы, — сказала Лала.
— Образы — это легко… — ответил Стратис и последовал прямо за Саломеей.
— Чего ты добиваешься? Никто тебя не поймет: неужели тебе не жаль себя?
— Ритм — страшная морока, — сказал ей Стратис, словно продолжая отвечать Лале. — Я его еще не нашел. Возможно, — и я начинаю понимать это лучше с тех пор, как мы ходили в Астери, — потому, что мое переживание — это и их переживание.
— Чье это «их»?
Стратис ответил, учащенно дыша:
— Был июль, два часа дня. Стояла жара, ноги прилипали к асфальту, одежда — к телу, тело — к душе, которая испарялась. Я шел за сигаретами. Киоск был покрыт сверху донизу пожелтевшими листами, рекламировавшими наготу всех стран Запада. Мужчины сновали с лицами, намазанными ртутью и черным лаком, женщины — с руками, обнаженными от подмышек и до самых ногтей, отмеченными систематически постельными насекомыми. Почему я вдруг задался вопросом, какова связь между этими мужчинами, этими женщинами, этими местами? С той поры начались мои мучения. Я шатался по улицам, ресторанам, трамваям, по небольшим театрам в разных кварталах, по кинотеатрам под открытым небом, у карагеза,[62] в кофейнях, где пристраиваются в невыносимую ночь с кульком семечек… Где только я ни устраивал засаду, чтобы изучать их. Я хватался за взгляд, за форму руки, передвигался внутри человека, покрываясь пеной от изнеможения, словно проделав путешествие внутри дерева. Порождаемые мной призраки я тут же убивал, если тот или иной из пяти органов чувств сбивался с пути. Я испытывал на человеке действие возведения его в естественную величину. Большинство из них все мельчало, мельчало и в конце концов исчезало у меня под пальцами, словно комары. А другие не утратили ни одной линии в своем объеме, но только…
Он передохнул. Саломея закрыла глаза. Лунный свет покрыл ее лицо снегом. Он был в полнейшей растерянности. А она продолжила, как человек, погруженный в мечтания:
— … Но только после того появилась фея-коротышка.
Она резко наклонилась, взяла свою сумку, открыла её и сказала:
— Завтра во второй половине дня дома никого не будет. Я приду. Жди меня. Вот ключ. Думаю, от этого нам будет хорошо.
Она произнесла эти слова ясно и спокойно, словно медсестра, и нежно коснулась его плеча. И тогда раздался первый свисток сторожей.