Шпагат счастья [сборник] - страница 31
Начинается ветер. И хотя это слабый бриз, мембрана океана, прорванная штанинами Геккеля, недолго остается гладко и самоотверженно натянутой над пучиной. Порывы эмоций то рябят ее, то неожиданно приглаживают. В пределах видимости ни одной лодки. По небу носятся качурки[4]. Они то исчезают среди облачных гряд, то опять пролетают как пули, совсем близко от нас — ножи, разрезающие мраморно-серый день. Их перья сверкают. Пролетая мимо, они разглядывают морских животных, бледно просвечивающих через формалин. Потом возвращаются, чтобы посмотреть еще раз. Слегка сбитые с толку этими тихими существами, они кружатся в освежающем бризе вокруг лодки. Они ждут, когда что-нибудь шевельнется.
Дергается левая нога Геккеля. Он хочет наверх. С онемевшими от напряжения руками я поднимаю его тросом до планки. С его костюма струится вода. В лодке образуются лужи, вода плещется о стенки. Пока я отжимаю его костюм, он опять рассуждает под колоколом, под которым торчит его голова. И я спрашиваю себя: не запотевает ли колокол при погружении в море от водяного пара его речей? «Гостиная!» — первое, что произносит он после того, как я сняла колокол с его плеч. Он опять на Берггассе, 7. Бюст Гете, говорит он, бюст Дарвина, а когда я умру — туда можно будет поставить и мой собственный бюст. Гете и Дарвин, на комодах, достающих до подбородка, воинственно смотрят друг на друга — кроме того, каждый посетитель должен будет помериться с ними. Они делят гостиную между собой. Гете открывает железные законы бытия; Дарвин снимает чары с Бога. И для Гете, и для Дарвина мир прозрачен. Все его загадки разгаданы. Геккель смеется так, что с его дрожащей бороды во все стороны разлетаются брызги воды. Я рассеянно вытираю ее. Я уже вижу свет, царящий вокруг него в гостиной, которую еще нужно построить. Профильтрованный через тяжелые шторы, тусклый и мягкий. На стенах, говорит он, введение в первоначало. Рисунки из времен юности. Листок из школьного гербария, возможно от сорванного под Мерзебургом ириса; дом моего дедушки, нарисованный красным мелком; «национальное собрание» птиц на дереве, состоящее из депутатов от каждого семейства, придуманное и выполненное Эрнстом Геккелем.
Сидя со мной в одной лодке, он погружается в прошлое. Потом вспоминает о радиоляриях. На обоях гостиной, говорит он, будут изображены их кремнистые скелеты: маленькие космические корабли моря, которые подвигли жизнь вперед, а меня — к профессорской кафедре. В глазах Геккеля зажигаются Лампы Морской Биологии. Он опять знает, где он. С осознанием своего научного долга он поворачивает ко мне ладони, и пока я срисовываю сложно устроенную медузу, которую он только что нашел там, внизу, я уже понимаю, что она будет основным элементом орнамента, украшающего потолок его гостиной. Я рисую длинные невесомые руки этой медузы, которая, выставив студенистый парус, может пересечь весь океан. Она дрейфует прямо под поверхностью воды, союз индивидов, один из которых является желудком, другой — процеживает воду своими смертельно обжигающими щупальцами, третий — поднимает на воздух прозрачный, пастельных тонов парус, который тащит их всех, вместе взятых. Ярко раскрашенные, они проплывают над бездной.
Геккель оглядывает небо, на котором облака, громоздящиеся как полипы, мрачнеют и пытаются засунуть свою ногу в нашу лодку. Все, что внизу, то и вверху, только и говорит он, опять замыкаясь на великой цепи бытия, берет мою левую ладонь и складывает ее ковшиком. Проба, бормочет он и наливает туда немножко воды, потом снова переползает за борт и с плеском падает вниз.
Я страхую его теперь одной рукой. В другой плещется взятая из моря, еще не исследованная проба. Геккель надеется, что и я работаю, пока он стремительно погружается в космос, а именно: я должна положить пробу под трубу микроскопа, стоящего на скамье в лодке, и посмотреть в окуляры; одноклеточные втягивают жидкий мир в себя, скользят по предметному стеклу и расплываются в разные стороны. Чтобы их определить, я должна отпустить щиколотки Геккеля. Я старательно навожу на резкость. Одноклеточные, которые и без глаз видят мои усилия, — это инфузории. Они ведут себя теперь так спокойно, словно замурованы в случайной пробе, как в камне. Они погружены в глубокий сон, но и сами они — тоже чьи-то сновидения, а те существа, которые видят их во сне, — суть сонные видения каких-то других существ, и так до бесконечности. Я в шутку спрашиваю себя, сколько инфузорий поместится на острие иглы. Спрятанным в море, призрачным, им всем, вероятно, нашлось бы там место, но под микроскопом они всего лишь — грубая реальность, заполняющая и затемняющая все поле зрения. В картину вдвигается луна с рельефом кончика моего пальца. Она отодвигает в сторону предметное стекло. Я поднимаю глаза, чтобы сориентироваться. Побережье тем временем удалилось на некоторое расстояние.