«Шпионы Ватикана…» - страница 60

стр.

Но к этому можно притерпеться — убивает другое: распорядок дня и обращение с заключенными, мучительное присутствие надзирателей. С утра до вечера лязгают ключи о тяжелые железные двери, открывается дверной глазок, раздаются крики охраны — все это изводит и выматывает душу. В пять утра побудка. Громкий лязг ключей и предупреждение: «Приготовиться к оправке». Через несколько минут дверь открывается: двое хватают парашу, и мы строем, раз-два, молча отправляемся в уборную и к умывальникам. В первые месяцы не было ни мыла, ни бумаги, большое везение, если давали чем продезинфицировать парашу.

И вот мы снова в камере. Кто-то молится, кто-то болтает, кто-то мечтает о скорой раздаче хлеба и сахара — об этом думается невольно, ибо это самый волнующий момент дня. Кто-то соображает, какую камеру успели облагодетельствовать раздатчики… Наконец они у нашей двери: 450 грамм хлеба и 9 грамм сахара на человека. Хлеб уже нарезан на порции, сахар надо делить — и это благо, потому что какое-никакое развлечение. Один из заключенных с аптекарской точностью делит сахар на порции по количеству людей в камере, после чего порции распределяются, чаще всего — по жребию. Самый молодой заключенный становится лицом к стене, другой указывает порцию наугад и спрашивает: «Эта кому?» В ответ звучит имя, названный берет свою долю; и так до предпоследнего, а иногда, для смеха, и до последнего из оставшихся.

После раздачи еды приносят так называемый «чай», то есть практически пустой кипяток — единственное, чего дают вволю. Надо только правильно распорядиться сахаром, потому что днем опять принесут чай, а его хорошо пить, только если оставить к нему кусочек сахара. Все это надежный способ борьбы с чревоугодием: многим не удавалось распределить сахар на весь день, но это было ничто по сравнению с делением пайки хлеба. Кто съедал ее утром (а некоторые съедали всю пайку разом), тот вынужден был маяться остаток дня, потому что на обед давали только миску супа «волга-волга» (несколько листков капусты и чуточку разваренной крупы: овсяной или перловой) с 10–12 граммами постного мяса, которое исчезло уже к середине июня. Вечером — 150–200 грамм каши, пшенной или перловой, по водянистости похожей на суп.

Самые умелые в борьбе с чревоугодием делили хлеб так, чтобы хватало на обед и ужин. Конечно, пайка была мала, к тому же хлеб, всегда только ржаной, черный, был такой сырой, что, казалось, он и не побывал в печи! Среди изобретений «гениального» Попова числится и такое: буханку выпекают из малого количества муки, доводя ее до нужного веса, для чего замешивают жидкое тесто, заливают его в формы и ставят в печь, где выдерживают до тех пор, пока не образуется твердая корочка, она-то и держит буханку. Неудивительно, что потом буханку режут проволокой и что каждый мечтает о горбушке. Если бы из того же количества муки испечь нормальную буханку, пайка уменьшилась бы вполовину. Понятно, почему некоторые, только съев завтрак, уже мечтали об обеде, съев обед — об ужине, а потом снова с утра вздыхали, когда же им принесут четыреста пятьдесят грамм хлеба; ожидание длилось для них вечность.

В это время остальные тихо разговаривали, молились, читали, боролись со сном или с клопами. Сидеть разрешалось, лежать нет. Развлечением было подмести или вымыть пол. Раз в неделю полагалась баня, там заодно удавалось постирать носовой платок или мелочь из белья; в баню отправляли в любой час дня или ночи. Между 13.00 и 14.00 — обед, с 15.00 до 16.00 — сон, около 17.00 — чай и вскоре после этого — ужин. На прогулку выводили иногда утром, но чаще вечером. Положено было полчаса прогулки, если не больше, но наша длилась пятнадцать, от силы двадцать минут. В 22.00 или 23.30 — отбой.

Тюремными правилами запрещалось спать, держа руки под одеялом, это было самым трудно переносимым. Несколько лет назад мне сказали, что этот запрет упразднили, но в мое время он доводил до изнеможения. Спать было и так трудно из-за неудобной позы, а тут еще мерзли руки и плечи. Но хуже было то, что, заметив непорядок, случавшийся нередко, потому что во сне человек невольно натягивает на себя одеяло, надзиратели тут же начинали колотить в дверь или открывали дверь и, ругаясь, заставляли выпростать руки. Запрет этот объясняли «гуманной» причиной: не допустить, чтобы заключенный вскрыл себе вены. По той же причине у нас отобрали пряжки и металлические пуговицы: если их заточить, ими вполне можно взрезать вены. Из тех же «филантропических» соображений в следственных тюрьмах заключенному запрещают иметь не только ремни и веревочки, но даже простыни и полотенца. Тюремщики хорошо знают, что заключенный доведен до такого отчаяния, что, имея возможность, тут же сделает себе петлю, если, конечно, его не удерживают нравственные принципы.