Сицилийские беседы - страница 6

стр.

Тогда один из сицилийцев, самый маленький и кроткий, но с самым темным лицом, самый обожженный ветром, спросил меня: — А разве вы сицилиец?

— А как же! — ответил я.

Мужчина пожал плечами и ничего не сказал, с ним была девочка, она сидела на узле у его ног, и он наклонился к ней, вытащил из кармана большую красную руку и коснулся ее, лаская и в то же время поправляя на ней шаль, чтоб не зябла.

Что-то в этом жесте указало мне, что девочка — не дочь ему, а жена. Между тем Мессина приближалась, она не была больше кучей битого кирпича у кромки моря, превратилась в дома, и дамбы, и белые трамваи, и почерневшие вагоны на широких прогалинах железной дороги. Утро было пасмурное, но без дождя, верхняя палуба была мокрая, и ветер дул мокрый, и пароходные свистки звучали мокро, и такими же, как свистки на воде, с суши долетали свистки локомотивов, но дождя не было, и за пароходными трубами показалась среди зимнего моря высоченная башня маяка, плывшая в Виллу Сан-Джованни.

— Нигде нет такого сыра, как у нас! — сказал я.

Все сицилийцы повернулись к палубным перилам и смотрели на город, и женщины на узлах тоже повернули головы, чтобы посмотреть. Но никто не сдвинулся с места, чтобы перейти на нижнюю палубу и подготовиться к высадке: ведь времени еще хватит! Я отлично помнил, что от маяка до причала ходу минут пятнадцать, если не больше.

— Нигде нет такого сыра, как у нас! — сказал я.

Я доедал свой завтрак, а муж девочки-жены снова наклонился, встал на колени и под ее взглядом принялся возиться с корзиной. Она была накрыта клеенкой, пришитой к краям шпагатом, который он потихоньку подпорол, засунул руку под клеенку и вытащил апельсин.

Апельсин был не такой уж большой, не очень красивый и неяркий по цвету, но все же это был апельсин, и мужчина молча, не поднимаясь с колен, протянул его девочке-жене. Девочка поглядела на меня, я увидел ее глаза под нахлобученной шалью, а потом увидел, как она мотнула головой.

Маленький сицилиец, казалось, был в отчаянии, он все еще стоял на коленях, в одной руке апельсин, другая в кармане. Потом он встал, но не тронулся с места, и пока он так стоял с апельсином в руке, ветер прижимал ему мягкий козырек фуражки к носу, и все его маленькое существо, не защищенное пальто, было обожжено холодом и пронизано отчаянием, между тем как прямо под нами, в утренней хмари, проплывали море и город.

— Мессина, — жалобно сказала одна из женщин. Она сказала это так, низачем, вроде как пожаловалась; а я наблюдал за маленьким сицилийцем рядом с девочкой-женой, как он с отчаянным видом чистит апельсин и с такой же миной ест его, безо всякого желания глотает дольки, не жуя и как будто все проклиная, и пальцы его на холоде мокры от апельсинового сока, спина согнулась под ветром, а мягкий козырек прижат к носу. — Сицилиец никогда не ест с утра, — выпалил он вдруг. И добавил: — Вы что, американец?

В его голосе было отчаяние, но также и кротость, как она была в нем, когда он с отчаяньем чистил апельсин и с отчаяньем ел его. Последние слова он произнес возбужденно, напряженным, резким тоном, как будто для душевного спокойствия ему необходимо было знать, что я американец.

— Да, — сказал я, заметив это. — Я американец. Вот уже пятнадцать лет.

IV

Шел дождь; на дамбе станции Приморская ждал маленький поезд, в который мне предстояло сесть. Из толпы сицилийцев, сошедшей с парома, одни разошлись, подняв воротники пиджаков, засунув руки в карманы, напрямик через залитую дождем площадь; другие остались под навесом, стояли неподвижно, как перед корабельным бортом, подле своих женщин, узлов и корзин.

Поезд ждал, пока прицепят вагоны, переехавшие через море на пароме; маневр был долгий, и я очутился рядом с маленьким мужем девочки-жены, которая опять сидела у его ног.

На этот раз он мне улыбнулся; с безнадежным видом, засунув руки в карманы, под ветром, на холоде, он все же улыбнулся мне из-под матерчатого козырька, закрывавшего ему поллица.

— У меня двоюродные братья в Америке, — сказал он. — Дядя и двоюродные братья… — Вот оно что, — сказал я. — А где они? В Нью-Йорке или в Аргентине?