Синее око - страница 22

стр.

Свистели рябчики. Я достал свисток и тоже принялся свистеть, как рябчик. Серые краснобровые птахи слетелись на мой свист. Они сели на ветках и отвечали с нежностью, с призывом. Они хотели любви, необыкновенной, птичьей. У них в запасе была только эта весна, не могли, не хотели они понадеяться на свою любовную утеху потом, в будущем времени,

Один рябчик спрыгнул на снег и побежал ко мне, вертя клювом, глядя то одним, то другим глазом. Глаза его чернели и блестели, как капельки туши. Я сидел на палом пихтовом стволе и дул в свисток, сделанный из пули. Я вкладывал в свист свою человечью нежность, свой призыв. Шла весна. Я вдруг почувствовал ее и обрадовался ей, как влюбленный рябчик.

Девочкам неинтересен был наш пересвист, и они ушли. Теперь надо было их догонять. Начало темнеть, и скоро стемнело настолько, что тропинка стала теряться. Она лезла в немыслимую круть, лепилась по отвесным взлобочкам, продиралась сквозь жесткий и ржавый, как колючая проволока, подлесок. Я находил ее по глубоким лункам, что оставили на снегу девочки. Это их маленькие ботинки проваливались в снег. А может, вовсе не ботинки? Может, это марал прошел?..

И вдруг поверх лунок — новый след, с круглой пяткой, с пятью растопыренными пальцами. Медведь! Жаром меня окатило. Схлынуло... Я не совсем еще уверенно улыбнулся: да ведь это же ладошки, те самые, голые, красные от снега.

Костромин, большой, сутулый, длиннорукий старик, встретил меня у самого основания Туулука. Здесь была обыкновенная плоская земля. Здесь можно было просто прямо стоять или просто идти. Я не удержался, похвастал, как это трудно — добраться до заимки, как я устал и измучен. Костромин ничего не сказал на это, и я вдруг вспомнил его девочек. Они ведь бегают через Туулук каждую субботу. Наверное, они уже спят?

Я протянул Костромину свисток, но он его не взял, сказал:

— Обещались вы. Я по осени ждал. Да вот ходил белковать, свистел бы попутно. А теперь сын Алешка приехал из армии, научился там из пуль делать.

Старик хоть и говорил укоряющие слова, а сам улыбался. Рад новому человеку. Он стал совсем как веселый парнишка, когда утром у его древней «тулки» обнаружился лучший бой, чем у моего «Зауэра». После выстрела старик бегом, вприпрыжку трусил по глубокому снегу к стене сарая, где была укреплена мишень — газетный лист. Он вдохнул дыма от жженого пороха, стволы похолодили ему старую небритую щеку, приклад ткнул его крепко в плечо, и старик заволновался, заспешил на охоту.

— Пять глухарей, — сказал, — я вам помогу найти. — И улыбнулся своей извинительной, кроткой улыбкой. — Это вам как бы в награду за то, что... Да вот потрудились, пока добрались до наших мест. В расходы вошли...

— Михаил Афанасьевич, — сказал я, — мне не надо пять глухарей. Мне больше двух и не убить. Я больше двух никогда не убивал.

Костромин ответил ровным своим голосом:

— Да, это уж только так говорится. Я тоже бывало так думал. Да вот, думалось, добудешь парочку и ладно. Вроде для удовольствия. А в тайге охота — это ведь большой труд. Потрудишься — и что-то надо получить за это материальное...

Шестеро суток жили мы в тайге. И всё время издалека снизу своим прохладным испытующим синим оком на нас поглядывало озеро.

Под утро горы покрывались хрустящей корочкой наста. Заря румянила корочку. Наст крошился под ногами, и льдистые его кусочки, внятно шурша, текли к озеру. Я ходил по насту, шевелил от мороза пальцами и не слышал глухарей. Может, не воспринимали мои городские уши таежных звуков, а может, глухари слышали издалека мою поступь, которую никак не удавалось скрасть, и молчали.

По вечерам мы рубили топориками палые листвяки, прямые крепкие деревья, стаскивали их к становищу — какой-нибудь суковатой пихте —и жгли жаркие, без искр костры. Затемно, в третьем часу, мы расходились по токовищу, которое тянулось на многие километры над озером вдоль прибрежной хвойной гривы. Каждую зо́рю старик добывал глухаря. Стыдно мне было хлебать глухариную похлебку, которую варил старик. Приходилось говорить о своих делах и успехах, о тех, что остались внизу за озером, за четырьмя перевалами. Всё это так и было — и дела и успехи. Но всё это было внизу. А здесь темнеет пихтовник, в лиственничном редколесье светло.