Скандальная молодость - страница 4
— Род занятий? — спросил лейтенант.
— Работа фантазии.
Удар хлыста поперек груди.
— Имя и фамилия?
— Меня зовут Безумный Парменио. Парменио, как Беттоли.
— Безумный? По какой причине?
— Безумные не знают слова «причина». Поэтому они счастливы.
— Я тебе приказываю назвать причину. И немедленно!
Парменио пожал плечами. И ответил, мягко и с отсутствующим видом:
— Я считаю реальность воображением. И наоборот. Я считаю правду предположением и ложью.
— Этой причины я не понимаю. Приказываю назвать нормальную!
— Я считаю, что жизнь состоит из странных событий, которые опровергают ее логику. Через чудеса возможного.
— Причину, которую можно понять! — потребовал разъяренный офицер.
— Я верю в небесную истину. И мой спутник — Вселенная.
— То есть ты католик?
— Нет.
— Отвечай: нет, синьор!
— Нет, синьор, я не католик.
— Значит, ты сектант?
— Да, — усмехнулся Парменио. — Я — член секты, которая предупреждает: бойтесь офицеров и чистой совести. Убивайте героев. Плетите заговоры, особенно против самих себя. Верьте только в обратную сторону луны…
— Продолжай! — приказал офицер.
— Истории не существует, трагедии человечества есть не что иное, как жалкие метаморфозы. Гибнет все, кроме иронии. Мы всего лишь рыбаки без рыбы, созерцающие окончательный закат.
— Вполне достаточно, — с удовлетворением отметил офицер. — Ты действительно сумасшедший. И для сумасшедшего говоришь весьма неплохо.
В оружейную постоянно входили вестовые и, пройдя через помещение, исчезали где-то в глубине за дверью; было совершенно очевидно, что прибывали они из деревень, потому что, когда они отряхивались, от их гимнастерок поднималась пыль и повисала в воздухе между столами с мраморными столешницами, на которых лежали раненые и убитые, прикрытые окровавленными простынями.
Вокруг ламп вились мотыльки, и мгновениями в комнате были слышны только шорох их крылышек и слабое дыхание, свидетельствующее, что некоторые раненые еще живы.
— Мы убьем и Оресте Фьонду.
— Я знаю, — сказал Парменио.
— Да здравствует Фьонда! — с сарказмом в голосе выкрикнул лейтенант, вспомнив тот крик, с которым от рассвета до заката демонстранты выходили ему навстречу в пармских деревнях. — Да здравствует забастовка!
Парменио повторил его слова, но без сарказма.
Лейтенант с ненавистью уставился на него:
— Фьонда просто жалкий горлопан. Он же никогда не был рабочим. Как он может заседать в Палате Труда? По какому праву он руководит Комитетом?
— Ты сам его убьешь?
— Сам, — подтвердил лейтенант. — Своими руками.
Он поднял шпагу:
— Я перережу ему горло и отрежу яйца. Кстати, яйца я отправлю в Общество Аграриев или в Лигу, или, если это тебе больше нравится, его мамочке!
— Моя фамилия, — сказал тогда Парменио, — Фьонда. Оресте — мой брат. Если ты его действительно убьешь и отрежешь яйца, то должен отдать их мне. Наша мать уже много лет как умерла. А лучше отрежь свои, потому что это он тебя убьет.
Лейтенант осмотрелся, словно на поле боя, прикидывая, что же осталось в результате этой бессмысленной трагедии. Со двора донесся чей-то голос.
— Они в панике, — заявил он, гордо вскинув голову.
— Они поют, — поправил Парменио.
И в самом деле, в ночи эта песня без слов звучала с такой мощью, что ее было слышно за стенами казармы.
— Это жалобный стон, — упорствовал лейтенант.
— Это — «Реквием» Верди.
И Парменио откинул простыню на одном из столов. Он с самого начала заметил две босые ступни с порезом на правой и подумал, что это какая-нибудь мертвая девочка. Но это было не так. Как только Парменио открыл ей лицо, Дзелия впилась взглядом в обоих мужчин, и блеск ее глаз, подобный блеску глаз зверя в норе, заставил мир насторожиться.
Из своего дома в Санта Кроче Парменио внимательно смотрел на рассеченную каналами равнину, на заржавевшие краны маленьких стапелей, на которых ужe давно ничего не разгружали, на видневшиеся башня Сетте Кастелла и Пьеве ди Саличето, вдыхая воздух с другого берега По, из Помпонеско.
Он отметил, что мужчины, все, как один, здоровяки в плащах из грубой ткани и войлочных шляпах, были заняты беседой между собой. А женщины, озираясь, уходили из деревень и прятались в шалашах, заваленных старыми якорями, тросами и парусами, которыми, как и кранами, уже сто лет никто не пользовался; или же спускались по каналам, поверхность которых была покрыта ожидающими буксировки плавающими бревнами; некоторые находили укрытие на какой-нибудь из барж, много лет стоявших на приколе и почти полностью погруженных в грязь, которая плотной коркой покрывала полусгнившие борта. Они шли не заниматься любовью и не красть — они шли тайно выплакать свое отчаяние. На этой земле плакать было принято так, чтобы никто этого не видел.