Сказание о Железном Волке - страница 26

стр.

— Год твоему чалому? Только год? Так?

— Ему только год…

И дедушка совершенно искренне радовался:

— Правильно, молодец!.. Ему только год. Где он у тебя?

— Пока в табуне. Пасется в лесу.

— Скоро зима… может, лучше забрать его домой?

— Зачем?.. Пусть там так и пасется — крепче будет!

И дедушка не выдерживал:

— Хорошо… хорошо! А то потом может случиться так, что зимой ты его оставишь в лесу, сам уйдешь… мало ли куда мужчина может уйти?.. Может, на праздник, может, к девушке… а, может, в разведку, верно?.. И вот тебя нет и нет — что он будет делать, если привык нежиться в стойле?.. Через неделю ты придешь, а твоего коня уже склевали, верно?.. Зачем такой конь?.. А если он вырастет в табуне, копытом расчистит снег, разроет землю — любой корешок себе достанет!

— Может, еще и мне корешков оставит…

— Так! — горячился дедушка. — Так!.. Если он почувствует, что ты заболел или тебя ранили, конечно, он добудет для тебя корешок… но что для этого надо?

— Надо, чтоб он любил меня. Чалый. Чтобы понимал, что я говорю… Чтобы я понимал, что он говорит. Чего хочет… может, просит чего.

— Предупреждает! — поднимал дедушка палец.

В воину, рассказывал дедушка, кони обязательно предупреждали его о бомбежке или об артиллерийском обстреле, и он всегда успевал перевести их куда-нибудь в безопасное место.

Потом, когда ему наконец поверили, казачье соединение, в котором он по старости служил фуражиром, почти всегда уходило из-под огня, но однажды…

Об этом он очень не любил вспоминать, но именно этот его рассказ я запомнил сразу: однажды его послали в соседнюю артиллерийскую часть, где заболели кони-тяжеловозы. Он уже посмотрел коней, сказал, как их лечить, и на мотоцикле его повезли обратно. Но на середине пути мотоцикл сломался, и дальше он пошел пешком… Еще издали, еще за несколько километров услышал, как страшно ржали кони, и побежал. Потом он услышал гул немецких самолетов, быстро разделся до брюк, стащил с себя сапоги и снова рванул туда, откуда исходило ржанье.

Он бежал так, что носом у него пошла кровь — когда его, раздетого и окровавленного, нашли потом среди развороченных взрывами лошадиных трупов, думали, что и его убило, осколком… Но его только оглушило.

Как ни спешил тогда дедушка Хаджекыз, он все же опоздал — добежал до стреноженных коней как раз в тот момент, когда бомбежка уже началась.

Об этом он рассказывал уже не мне — рассказывал старикам, когда я вертелся у забора, под которым они сидели: «Не дай Аллах никому это видеть и слышать — как кричат и как под бомбами падают, как бьются пять сотен стреноженных коней!..»

— А когда ты возьмешь его из табуна, своего чалого? — продолжал расспрашивать меня дедушка.

— Будет четыре года — возьму!

— И что — сразу небось пойдешь с ним к кузнецу?

Я прямо-таки горел возмущением:

— Зачем?!.. Ни в коем случае….

И тут я говорил самые сладкие для дедушки слова:

— Или не ты мне помогал выбирать жеребенка?! У него ведь копытца стаканчиками!

— Та-ак…

— И мясо у него не выходит за край. Не висит… Осторожненько подрежу ему край копыт… И начну гонять! По быстрой воде! Навстречу течению! Чтобы твердо ставил ногу и закалял подушечки.

— Та-а-ак… э?

— И по бережочку!.. По мелким камешкам.

И дедушка Хаджекыз таял:

— Та-а-акьхь!..

Аллах! Зачем мне надо было все это знать, зачем?

Но как это потом грело мне душу в большом чужом городе!..

А пока мы сидели рядком на застланной мешками широкой доске или сидели уже в башлыках из мешков, и бричка наша тихонько поскрипывала, постукивали барки, устало били по грунтовой дороге копыта тощих колхозных лошадей, не подкованные совсем по другой причине — дедушка и взял их себе, чтобы хоть чуть подкормить да обиходить — и кони задирали хвосты и роняли в пыль либо на раскисший чернозем тугие круглые катяхи, по которым дедушка Хаджекыз чуть было не стал академиком…

— А как ты чалого начнешь объезжать, э?

И я рассказывал, как начну объезжать, как стану приучать его к седлу, как стану купать, как холодной водой мыть гриву, а кожу сливочным маслом смазывать, а дважды в год — в самые холода и в самую жару — буду держать его в стойле и все двенадцать месяцев, чего бы это ни стоило, кормить лишь июльским — только июльским! — сеном…