Скука - страница 10

стр.

—  Ты хочешь сказать — твои интересы?

—   Интересы нашей семьи. А потом, мне не нравилось то, как он путешествовал. Я люблю путешествовать с удобствами. Поехать куда-нибудь, где хорошие гостини­цы, где живут люди, которых я знаю. Например, в Лон­дон, в Париж, в Вену. А он потащил бы меня куда-нибудь в Афганистан или Боливию. Терпеть не могу неудобств и не выношу экзотических стран.

Но я стоял на своем:

—  Почему же он все-таки убегал из дому или, как ты говоришь, путешествовал? Почему он не хотел оставать­ся с тобой?

—  Потому что он не любил сидеть дома.

—  Почему он не любил сидеть дома? Ему что, было скучно?

—  Меня это никогда не интересовало. Знаю только, что у него вдруг портилось настроение, он переставал разговаривать, не выходил из дому. Кончалось тем, что я сама давала ему деньги и говорила: «Бери и поезжай, куда хочешь».

—  А тебе не кажется, что, если бы он тебя любил, он бы сидел дома?

—  Да, наверное, — ответила она спокойно своим не­приятным каркающим голосом, в котором, казалось, зву­чало удовлетворение от того, что произносит он чистую правду. — Но он меня не любил. Ведь это я захотела, чтобы он на мне женился. По своей воле он, вероятно, никогда бы этого не сделал.

—  Он был беден, да? А ты богата.

— Да, у него не было буквально ни гроша. Он правда был из хорошей семьи. Но это все.

—  А ты не думаешь, что для него это был брак по расчету?

—  О нет, твой отец не был корыстен. В этом отноше­нии он был, как ты. Он всегда нуждался, но не придавал деньгам никакого значения.

—  Знаешь, почему я расспрашиваю тебя об отце?

—  Честно говоря, нет.

—  Мне вдруг пришло в голову, что в одном отноше­нии мы с ним похожи. Я ведь тоже временами от тебя убегаю.

Я увидел, что она наклонилась и маленькими ножница­ми, которых я до того не заметил, аккуратно срезала какой– то красный цветок. Потом распрямилась и спросила:

—  Как подвигается твоя работа?

При этом вопросе у меня словно петлей стянуло гор­ло, и я почувствовал, как от меня, как будто кругами, пошлу, заполняя все вокруг, серое ледяное уныние — так бывает, когда на солнце наползет туча и скроет от него землю. Но я все-таки ответил, хотя голос мой звучал сдав­ленно:

—  Я больше не рисую.

—  Что значит не рисуешь?

—  Я решил бросить живопись.

Матери никогда не нравились мои занятия живопи­сью, прежде всего потому, что она ничего в ней не смыс­лила, хотя и не любила в этом признаваться и слышать, как ей говорят об этом; кроме того, она думала — и, мо­жет быть, была не так уж не права, — что живопись отда­ляет меня от нее. Однако я лишний раз восхитился ее самообладанием. Другая на ее месте выразила бы по крайней мере удовлетворение. Она же приняла новость совершенно равнодушно.

—  А почему? — спросила она, мгновение помедлив, тоном праздного, вежливого, как бы светского любопыт­ства. — Почему ты вдруг решил бросить живопись?

В этот момент мы уже почти подошли к дому, из кухни доносился запах какого-то замечательного кушанья. Я чувствовал, что мое отчаяние не только не уменьшается, но растет, хотя я и твердил себе, как только мог, яростно: «Сейчас пройдет, сейчас все пройдет». И тут вдруг в моей памяти всплыло одно воспоминание: мне пять лет, и я, безутешно плача, бегу с кровоточащей коленкой вверх по аллее не этого, а другого сада и, добежав, в отчаянии бросаюсь на грудь матери; она же, наклонившись надо мной, говорит своим резким каркающим голосом: «По­годи, не плачь, покажи, что там у тебя; не плачь, разве ты не знаешь, что мужчины не плачут?» Я взглянул на мать, и мне показалось, что впервые за много лет я испытываю к ней чувство любви. И, отвечая на ее вопрос, я сказал:

—  Да так. — Самое короткое, что мог придумать, по­тому что стыдился своего отчаяния и не хотел, чтобы она его заметила.

Однако я сразу же понял, что «да так» не помогло, отчаяние не проходило, я чувствовал его кожей и волоса­ми, весь мир вокруг меня как будто увял и лишился цвета. А потом, втянув ноздрями запах того прекрасного куша­нья, который донес до меня легкий порыв ветра, я вдруг ощутил страстное желание броситься матери на шею, чтобы она утешила меня в моем горе с живописью, как утешила она меня пятилетнего, когда я разбил коленку. И я вдруг сказал неожиданно для себя самого: