Скверный глобус - страница 2

стр.

Отрава эта знакома многим, но в литераторском сообществе она бушует неутомимо. При всем своем почитании книги я не стремился узнать ее авторов – тем более жить среди них и с ними. Инстинкт, охраняющий нас от беды, подсказывал, что выбор словесности как дела жизни весьма опасен. Я был уверен, что медицина это не просто мое призвание – служа ей, уважаешь себя. Понадобился какой-то срок, чтобы понять: никакая профессия сама по себе – не защита от пошлости. Не зря же меня так раздражала претензия иных гиппократов на папскую непогрешимость. Всегда, во всем самоценна личность, чем бы она ни занималась.

И все же писательский круг таит почти неизбежную ущербность. Я быстро начал определять все признаки искалеченной психики, которая безжалостно делает из человека инвалида. Привязчивую нужду в мелькании и эту потребность быть замеченным. Отсутствие внутреннего изящества. Зависимость от внешней среды.

Мало кому приходило в голову, что гонка не имеет значения. Город, в котором я ныне живу, словно показывает пример, как следует ко всему относиться. Главное – суметь обойтись без «штурма и дранга», без потрясений. Скучная жизнь не знает сноса.

Город воплотил эту истину. Кажется, он спит беспробудно. Сон его безгрешен и светел. Во всем, что окружает меня, есть та незыблемость и прочность, которые даются в награду за радостный отказ от амбиций. Город вовек не рвался в столицы, на ярмарки, где бесятся толпы. Напротив, старательно оберегал свою буколическую жизнь. Как пасторальный пастушок легко сбегает с холма на холм. И всякий раз, когда я смотрю на эту ложбину между ними, мне неизменно приходит на ум ладно пригнанное седло. (Тоже сгодилось бы в мой ларец.)

Сам я родился в портовом городе. Сказывают, что это к добру – люди, рожденные у моря, вольнолюбивы и непокорны, ищут своей душе простора.

Может быть. Наша русская жизнь сделала все, что она умеет, чтоб укротить или хотя бы укоротить этот грешный дар, который стихия воды и солнца вносят нам в кровь и отчего она становится нетерпеливой. Русская жизнь не любит свободы, ибо свобода творит судьбу – отдельную, а порой и единственную. Русская жизнь любит общность, ценит оседлость, не терпит странничества, лес ей всегда милей, чем степь.

В некие юные времена море, увиденное мной в детстве, звалось Меотидой – мне это слово казалось загадочным и гордым. Потом я услышал, что звучное имя, унаследованное от неких племен, в дальнейшем означало болото. Эта подробность меня отрезвила.

Ибо болотом был весь обиход, установившийся в нашем семействе, – «не с нас пошло, не нами и кончится». Тут не было истинной традиции, смысл которой в ее тепле, в том, что она приручает мир, исходно начиненный угрозой. Традиции в родительском доме, скорее, напоминали предметы, наши рассохшиеся стулья – однажды поставили, вот и стоят.

Точно такой же эта обрядовость была и в сотнях других домов – порядок, общий для всех порядок, в котором ни воздуха, ни огня.

Быть может, поэтому не заладилась моя душевная связь с религией, хотя она и могла возникнуть. Мое отношение к литературе, почти богомольное, религиозное, свидетельствует: по сути своей я был вполне способен уверовать. Стопка бумаги, перо, чернильница внушают мне почти поклонение. В нем, правда, кроется нечто языческое. А в появлении фразы на свет уж точно есть какая-то магия, хотя это слово и не по мне.

Но между верою и религией есть некое важное различие, сходное с тем, что существует между поэзией и прозой – не той, высокой и близкой к музыке, а той, что означает унылую, тоскливую приземленность жизни. Религия была частью рутины, которая меня окружала, в ней не было таинственной ноты. И пение в хоре не помогало, скорее, мешало ей зазвучать. Уже тогда я отчетливо понял, что место в хоре – не для меня. Во мне неосознанно созревало непобедимое стремление отгородиться и обособиться.

Так и не смог простить я детству неуходящего чувства униженности, зависимости от воли старших. Всякий униженный человек, тем более маленький человек, не может себя растворить в молитве и ощутить в душе своей Бога. В ней для церковных песнопений мало смиренья, но много смуты.