Сладкая жизнь Никиты Хряща - страница 10
Назавтра Никиту Владимировича срочно вызвали в Москву.
6. Москва
Сумасшедший дом жил, казалось, своей обычной, размеренной, будничной жизнью. Но в святая святых больницы, в кабинетах врачей, ординаторских, в коридорах, где еще несколько дней назад врачи останавливались покурить и поболтать друг с другом или пофлиртовать с молоденькой практиканткой или медсестрой, царило беспокойство, витал дух склоки, предчувствие большого скандала. Все были чересчур строги с обслуживающим персоналом. Ждали директив из Министерства — приказов, разносов, реорганизаций, увольнений. Спокойные дни «Матросской Тишины» безвозвратно кончились. Все понимали, что иначе и не могло быть: слишком уж долго их не трогали. Все менялось. Установленное навсегда — отменялось, незыблемое оказывалось зыбким. Многие должны были упасть вниз, многие — вознестись.
Хрящ ко всей этой суматохе отнесся спокойно, хотя его несколько раз вызывали в Министерство, орали на него и топали ногами. Поездка в Ленинград еще держала его в своих мягких объятиях, он твердил про себя два женских имени, и все ему было трын-трава, даже то, что его временно отстранили от исполнения обязанностей главврача отделения — до окончательного выяснения истинных виновников прискорбного инцидента. Он бродил по палатам бывшего своего отделения, беззлобно не замечая беспорядков и упущений, часто беседовал с кем-нибудь из больных.
Начали поговаривать, что он сходит с ума.
Беседовать они начали сразу после приезда Хряща — не как больной с врачом, на равных. Хрящ все больше молчал, слушал…
«Начинать жизнь заново — нет, это не по мне. Пусть лучшую, пусть интересную, но ведь новую; а я уже стар, я хочу остаться в своей старой и плохой жизни…».
«Не могу с вами согласиться, — изменил Никита своему обыкновению слушателя, — откуда именно у вас такой пессимизм? Ведь единственное свое счастье — писать книги — вы носите в себе и с собой? Так или нет? И если что-нибудь мешает вам писать, почему бы вам не уйти — все равно куда? Лишь бы удобно было писать. И сменить обстановку вам как писателю было бы не вредно».
«Это все верно вы говорите. Только не о том. Понимаете, я не молод и никогда молодым уже не стану. Я старый и хочу писать. Для этого мне нужен покой, старый, привычный покой — новый не будет покоем уже по одному тому, что он новый. Чтобы искать, надо быть молодым. А мне искать нечего, я и так уже слишком много знаю для того короткого отрезка, который мне еще суждено пройти. Но суть не в этом. Хоть и называю себя старым, а волнуют меня до сих пор детские вопросы, самый детский и наивный из них: для чего мы живем?..»
«Или — для кого?»
«Вот видите, с вами приятно разговаривать — схватываете с полуслова. Конечно, ради кого, а там сразу начинается полная неразбериха: ради своих детей, ради друзей, ради единомышленников, ради человечества, наконец… Да ведь и не важно, на ком или на чем остановишься; можно жить и ради любимой женщины… Вы уж извините меня за пафос — я вещать начал, чтобы на крик, на визг не перейти.
Значит, живешь ты ради своей подруги, а она возьми, да и увлекись неким молодым человеком, про которого все на свете (и она сама) доподлинно знают, что он — последнее дерьмо. И не нужен ты ей со своей любовью, со своими идеями, со своей добротой и готовностью бесконечно прощать… Так что же теперь делать? И ради чего жить? Я ведь желаю ей счастья, вижу, что ей плохо, но сделать ничего не могу. Наоборот — я ей только мешаю своей навязчивостью, своим несносным благородством. Будь я чуть похуже, она бы спокойно меня бросила, а я такой хороший, что бросить меня жалко… Получается, что я живу для того, чтобы мучить ее и себя.
Для одного человека жить, выходит, нельзя. Остается человечество. А человечеству сейчас хорошие люди не нужны. (Я это не к тому, будто я очень хороший. Но предположим, что я именно такой, каким хотел бы быть…) Я, Никита Владимирович, по натуре своей — просветитель. А миру нынче просветители без надобности. Ему нужны супермены, фашисты. Никакого Толстого — только Достоевский. Чтобы Толстого любить, надо в Христа верить.