Слово и дело. Из истории русских слов - страница 30
В своей реконструкции они исходят из конкретных значений слов, представленных в изученных ими контекстах (по словарям и картотекам), но среди таковых много оказывается синтаксических и семантических ка́лек; вот с их-то помощью и создается «когнитивная карта слова». Подход к слову и концепту как к «эргону» (знание в полученной информации), а не как к «энергии» (сознанию в речемыслительном акте) выдает застарелое пристрастие к статике форм в ущерб развитию значений в исторически изменяющихся формах. Подобные реконструкции неисторичны и поэтому не могут нести национальной окраски. На русских словах конструируется нерусская ментальность (ср., например, перевернутое до «наоборот» представление о соотношениях между «порой» и «временем», «человеком» и «личностью», в известном смысле также между «правдой» и «истиной»).
Наконец, сама реконструкция часто носит случайный характер, не являясь системно ориентированной. Изучены контекстные значения слов, а не их значимость в семантических системах: «свободы» в связи с «волей», «радости» не в отношении к «удовольствию» (западноевропейская ментальность), а в отношении к «веселью» и т. п. Изучаются не парадигматические отношения по существенным семантическим признакам, а синтагматические связи словоформ, обычно синонимичных друг другу, и притом вне национальной традиции словоупотребления, только литературные тексты. Похоже, что форма по-прежнему кажется более важной, чем семантика, которая в данном случае является все-таки объектом изучения.
Таким образом, то, что прежде являлось методологической установкой московской филологической школы, в наше время обернулось погрешностями методических приемов в определенной сфере научного исследования; таков предел, егоже не преидеши, который мистически (ментально?) влияет на результаты новейших исследований.
Между тем семантические экспликации, содержащиеся в работах русских философов (а не простые отсылки к ним), интуитивно чутких к содержательному смыслу слова, в подобной работе обойти невозможно. Н. Д. Арутюнова, кажется, это сознает. В ее лингвистических квалификациях истины[46] неявным образом присутствует классификация П. Флоренского[47]. На уровне «трех священных языков» и славянского исторически безупречно П. Флоренский раскрыл национальное своеобразие в представлении «истины»: непосредственно личное отношение по содержанию (славянская «истина» как преимущественно онтологический концепт: абсолютная реальность живой истины — «то, что дышит») или по форме (греч. αλήϑεια— преимущественно гносеологический концепт как ценность «личного памятования») — в их совместном отличии от концептов, понимаемых лишь опосредованно, через общество либо по содержанию (еврейск. эмет — преимущественно теократический концепт, выражающий надежность слова и/или общения), либо по форме (лат. veritas — концепт, скорее, юридической силы: справедливость понимается как правота истца).
Сопоставляя с этой четкой системной дифференциацией данные «Русского семантического словаря», находим, что этот словарь на самом деле отражает «семантические множители» греческой и еврейской ментальности не потому, конечно, что в римской или в славянской ментальности нет гносеологически-теократического компонента (они присутствуют во всех ментальностях, в этом все дело: слишком продолжительны были взаимные влияния культур), а по той причине, что для этого словаря только они и имеют силу, являясь ключевыми, выделены как основные, определяющие русский менталитет. Классификация же Н.Д. Арутюновой, хотя и исходит из реконструкции П. Флоренского, как бы намеренно размывает национальные признаки ментальности в сторону традиционных признаков еврейской и латинской традиции восприятия «истины». В таком случае, конечно, получится, что «связь истины с религиозным сознанием очевидна» (с. 24) или что «религиозная Истина и рациональная истина различны по природе. Различен и способ их познания» (с. 25), — в чем опять-таки заметно разложение признаков концепта по тем же национальным компонентам («истинное противостоит