Слово и дело. Из истории русских слов - страница 39

стр.

, и притом части мирской; это не душа, но тело, однородная масса которого распределяется между достойными своей «чести». Часть- честь слишком заземлена. Являясь у-часть-ю, она не решает проблемы судьбы, не возносится в область высокого духа, именно поэтому «рыцарская честь и заменилась бухгалтерской честностью» (Герцен). Это известно давно, и уже первый наш философ — Г. Сковорода — в XVIII в. заявляет, что «цена и честь есть то же».

Русская ментальность — противник жесткой модели, и потому в ее парадигме всегда присутствует возможность выбора: между радостью и коллективным весельем, между собственной правдой и абсолютной истиной, между личным горем и народной бедой... Точно так же обстоит дело и с честью: каждый человек кроме принадлежности к корпоративной чести владеет еще и личной совестью. Возможность выбора, перед которым стоит каждый, определяет степени его свободы, и когда говорят, что «свобода слишком неудобна для стихийного русского человека» (для него предпочтительна воля), по-видимому, просто имеют в виду, что свобода выбора ограничена для русского человека его совестью, которая — в нормальных обстоятельствах — не хочет, не может, не должна расширяться до необъятности чести, поскольку честью можно торговать, а совестью — нет, поскольку честью можно оправдать гораздо больше дурных поступков, вплоть до преступлений, а муки совести до этого не допустят. Другое дело, что исторические обстоятельства жизни сулили народу иную судьбу и участь: «... в России не свободна только русская совесть...» (Вл. Соловьев).

Таким образом, при наличии только корпоративно-цеховой чести русская идея целостности как идеала гармонии и лада остается невосполненной. Устремленность к высоким формам бытия — к сущему, а не к его явлению, — в их внутренней цельности и рождает идею совести. Чистая совесть важнее чести, ибо лишь совесть знаменует «цельность духа и цельное ощущение действительности» (В. Муравьев), «испытание ценности лично через себя» (Н. Лосский). Совесть через Бога единит всех людей, опосредованное такое единение и порождает ощущение (не осознание, но чувство) соборности, на которой крепится и этика (личная мораль), и политика (мораль социальная, по определению С. Булгакова). Честь связана с ответственностью и представляет собою ratio экономики, а совесть — с этикой, что предстает как стихия долга, воплощенная в Логосе (С. Булгаков). «Совесть есть глубина личности, где человек соприкасается с Богом. Коллективная совесть есть метафорическое выражение. Человеческое сознание перерождается, когда им овладевает идолопоклонство» такого рода (Вл. Соловьев).

Однако честность «не есть убеждение. Честность есть нравственная привычка» (Л. Толстой), которая внушается извне; может быть, поэтому «честность — западноевропейский идеал, русский идеал — святость» (Н. Бердяев). Честность — вообще начало мирское, честность не может стать идеалом, поскольку, являясь средством, не может быть целью. «Русский человек может быть святым, но не может быть честным» (К. Леонтьев), а в сопоставлении признаков, по которым святость и честь противопоставлены друг другу русским сознанием, русские философы выделяют соответственно крайности страсти в их противоположности «нравственной середине» («буржуазная добродетель» — К. Леонтьев), совестливость в исполнении обязанностей — «трудолюбивой сознательности», «отношение к другим» — самолюбивому эгоизму, внутреннюю свободу совести — «партийному рабству», бескорыстие и цельность духа — «вексельной честности» повязанного обязательствами западного человека: «работе совести соответствуют обязанности, работе чести — права» (Н. Михайловский).

Но вот что «удивительно: история вся развертывается в два, собственно, ряда людей — истинных зиждителей всего ее узора: юродивых и полководцев. Вы поражены, вы спрашиваете: где же законодатели, дипломаты, политики? где, наконец, князья, цари? сословия, народ? Они идут, но не ведут» (Розанов). Ведут святые и герои, подвижники, свершившие подвиг.

«Героическое начало — жестокое начало» (Н. Бердяев), и подвиг совершает — личность: демократически избранное или наследственное «местничество не признавало подвигов» (Ключевский), поскольку личный подвиг необходимо свершить, а зачем это делать, если у тебя есть деньги, знакомства или кулаки? «Жить своим умом и своим нравственным подвигом... отстаивать себя собственными внутренними силами» (Вл. Соловьев) не под силу сильному, неподвластно властному, потому что — не герой. Героизм вообще не «упорство силы», но совершение невозможного «по велению Божьему». Невозможная нынче вещь, несбыточная мечта. Побеждает «воззрение лакеев, для которых не существует героев не потому, что они не герои, а потому, что сами они лакеи», — эти слова Гегеля кажутся бессмертными. Ведь и вообще, даже «при социализме лакей не устраним, но только очень старательно прикрыт» (Розанов). Когда иностранец в XIX в. (Кюстин) утверждает, что «русские любят возводить своих героев в сонм святых», он явно чего-то не понимает, не делает разницы между светским героем и духовным святым, между вожаком и вождем, между честью и совестью. Этого не понимала и революционная наша интеллигенция, активно ломавшая многие корни русской ментальности. Отрицая личный подвиг и личную ответственность на основе совести и заменяя ее сознательностью «класса», такая интеллигенция каждый раз поднималась в напряженные моменты русской истории, в качестве героя представляя несчастненького и жалкого неудачника, как говорил М. Горький; воистину, в такой литературе «герои — не удаются у нас». Иван Грозный — герой в народном сознании, но интеллигентская литература всегда представляет его злодеем.