Смута - страница 7
Его толкнули в спину. Он послушно поднялся по деревянным ступенькам.
Еще вчера, узнав решение своей участи, он думал, что не сможет подняться, ноги не пойдут. Но нет, шли как всегда, коленки вскидывались резво даже, он дошел до самого верха и стал против палача по другую сторону плахи. Тошно было взглянуть себе под ноги на отвратный этот черный кус дерева, но он не захотел дожидаться нового толчка — стал на колени и послушно положил щеку на то мокрое, осклизлое и смрадное, что уготовила ему злодейка-судьба на конец его дней.
И не удержался — сказал тем Ванькам и Петрухам, что стояли поближе, колпаки их торчали над краем помоста:
— Помираю за веру и правду.
Не раз он говорил им отсюда, лжесвидетельствуя, — пусть же будет им и последняя его ложь.
«Сейчас закричит кто-нибудь, как Петру Тургеневу: „Помирай, так, поделом тебе!“» — представилось ему. Но никто не закричал, и лица были — он видел — равнодушны: никому дела не было, помрет он или жить будет.
«А хорошо, что мы оба в красных рубахах, — думал далее князь. — Зачем лакомить простолюдинов видом княжеской крови? Иван Васильевич много их лакомил, и зря. Что зря, то зря».
Палач взял его за ворот и потянул слегка. Князь подумал — пришла минута, но нет: топор все еще висел в опущенной руке палача, а это он хотел снять с князя рубаху.
— Оставь, милый человек, — попросил князь, вдруг почувствовав к своему убийце доверчивое и как бы братское чувство. — Оставь, пусть я в ней испущу дух. В ней я вчерашний день святых тайн удостоился.
И опять стояли друг против друга, разъединенные видавшей виды плахой, оба в красных рубашках, оба почтенные, оба седые, оба плешивые, не сразу угадаешь, кто кого сейчас казнить будет. А кругом, сколько взор хватает, шапки да платки, глаза да рты.
— А воротник сей, — продолжал негромко князь Шуйский, все больше преисполняясь доверием и дружелюбием, — воротник сей возьми потом, милый, себе. Помянешь меня за упокой, а уж меня, милый, уважь — разом руби, не томи.
Палач пощупал воротник — крупные жемчужины прохладно и атласно перекатились под пальцами — и ответил одним только словом:
— Гонец!
Князь Шуйский услышал слово и в молниеносно-радостной надежде поднял глаза. Ах, точно — от Троицких Спасских ворот, звонким стуком копыт пролагая себе в толпе дорогу, мчался конский стрелец. Он мчался, и никто больше не смотрел на место казни, а смотрели все на всадника — ох, как смотрели!
А он остановился у самого помоста, рукою в кожаной рукавице достал бумагу из-за пояса и стал читать громко, внятно, чтоб слышали:
— Великий царь Дмитрий Иоаннович, по христианскому своему милосердию, дарует жизнь князю Шуйскому, невзирая на многие вины его, и заменяет ему смертную казнь ссылкою в Вятку.
Он вернулся домой и первым делом достал из шкафа ларец, а из ларца зеркало. Голова крепко сидела на красной шее — седая, плешивая, почтенная, скорая на всякое соображение, дорогая, ненаглядная его голова.
Болотников. Каравай на столе
Что в тихом сердце его таилосьИ что варилось в его котле.Н. Матвеева
Как на Ванины имениныИспекли мы каравай.Каравай, каравай…Хороводная
1. Ночью у костра
Спиной к догоревшему костру лег Болотников, иззябшей своей спиной к груде золотого живого жара, и сперва ему это показалось хорошо: горячей побежала кровь в жилах, сладко заныли, выходя из оцепенения, суставы, и стал стихать окаянный озноб, что бил его, не давая передышки, три ночи и четыре дня. Но потом от его одежи, вымокшей под дождем, повалил пар, и пар этот, чудилось, собрался на спине в водяные пузырьки и стал закипать от жара костра, и каждый кипящий пузырек вонзался в тело, как гвоздь, и опять захотелось кашлять. А кашлять было больно, и он отодвинулся от огня — не отпустит ли его кашель?..
Кашель не отпустил. Болотников закашлял гулко, как из бочки, и опять почувствовал на языке вкус крови, и теплота крови потекла по его губам, и подбородку, и шее. «Плохо мое дело, — подумалось ему, — ой как плохо. И помру-то как собака, не на постели, не на лавке, не на маткиных руках, на земле под небом».
Костер, возле которого он лежал, был с четырех сторон обставлен санями с сеном. Получалась как бы загородка, как бы жилье, — это и было жилье Болотникова, единственное на всем свете. Сани долго мокли под дождем, а потом их заморозили на морозе, и от четырех этих стен несло холодом, как от костра жаром. И вся равнина, сколько мог видеть, поднявшись на локте, Болотников, была уставлена такими же загородками из обледенелых саней, и, верно, кабы глянуть сверху, это походило бы на пчелиные соты, только ячейки были не шестистенные, а четырехстенные. В середине каждой ячейки жарко блестело — костер горел, и вокруг костров товарищи Болотникова провожали ночное время — обсушивались, варили кашу и вытряхивали над огнем свою одежду. И поверх всего этого убожества и неприкаянности неисчислимо и пышно, как свечи во храме, переливались звезды.