Собрание сочинений. Том 1 - страница 39
Вернусь хотя бы ненадолго к Вильчевским: мне особенно обидно о них писать – ведь именно они главное, нелепое и добровольное препятствие к тому, простому и недостижимому, чего я весь день добиваюсь, к уединению и дневниковой работе. Прежде мне казалось, будто Леля, стараясь не оставаться со мною вдвоем, прячась от моих упреков и возможных, чересчур ясных вопросов, нарочно меня втягивает в первый нам подвернувшийся кружок, но без нее происходит то же самое, и это отчасти объясняется слабой моей сопротивляемостью, отчасти же избалованностью – за месяцы с Лелей я привык постепенно к людям, стал бояться одиночества и готов его на что угодно, утомительное и недостойное, променять. Сегодня у Вильчевских я впервые подумал о странной своей неразборчивости – как это всегда бывает, из-за повода ничтожного и случайного: Зинка на прощание кому-то шутя сказала «приходите, теперь вы знаете к нам дорогу», что она неизменно говорит каждому новому гостю, и я невольно сравнил с ней Лелю, у которой не могло быть ни общих мест, ни самодовольно-уверенного их повторения, и мне представилось невыносимым не только ее отсутствие и замена кружком Вильчевских, но и весь мой день, предначертанность, искусственность, тренированность каждой минуты, вечное торопливое беспокойство – от пробуждения до сна – и вот глупая Зинкина фраза, нечаянно мне указавшая, что кругом, в других, опоры и разрешения не найти, оказалась для меня значительной и как бы заставила возобновить прерванные, уединяющие мои записи. И всё же Вильчевские мне нужны: они остаются пока единственным напоминанием о Леле и как раз после ее отъезда они сделались кровно-необходимыми – следствие обычной в таких случаях мгновенной душевной перестановки, мгновенного перехода от обеспеченности, от опьяненности чьим-нибудь, нам особенно важным присутствием к безнадежной и холодной осиротелости, когда те, кого мы всегда считали назойливыми и лишними, вдруг становятся достойными, желанными собеседниками, перенявшими что-то утраченное, незаменимое и близкое, способными нас задеть, понятливо выслушать – и удивить еще неизвестным.
Леля сама о себе не пишет, и за две недели я от нее получил только открытку с дороги, милую, но очень уж рассеянную, которую запомнил наизусть и которая давно истрепалась в моем боковом кармане. Я ни разу о Леле не слыхал и не знаю, где она и что делает. Первоначального возмущения у меня нет, и условно-дружественные мои письма (на Берлинский адрес Катерины Викторовны) не упрекают и ничего не требуют.
18 июня.
Мое любимое состояние, которое предвкушаю среди деловых разговоров и у Вильчевских, когда я занят или мне мешают, которому готов поя даться, как только останусь один – на улице, в кафе, в метро или дома, у себя, перед сном, – полусознательно хочу назвать пустыми для других словами «я и Леля». У меня с этих слов, чуть слышно и с наслаждением произносимых, с чувства свободы – что всё позволено и, значит, позволено как угодно думать о нас обоих – незаметно оно начинается и словно бы продолжает бесчисленные мои с Лелей воображенные встречи, ненаписанные, непосланные письма, предположительные, раздутые негодованием споры. Всё это возникло давно, задолго до Лелиного отъезда, когда прекратилась – от первой нетерпеливой ее придирки, от постепенно возраставшей моей робости – легкая простота нашей хотя бы внешней дружбы. Даже еще раньше, до Лели, в незапамятно-давнее время, если за вечер я забывал сказать что-нибудь удачное или нужное, то после, припоминая, не мог заснуть, успокоиться, составлял фразы, находил способы их не забыть, иногда – как бы в писательском жару – поднимался, зажигал свет и что-то основное записывал, и, пожалуй, из этих ночных взволнованных припоминаний забытого, из этих исправлений бывшего и запомнившегося и родилось теперешнее, тоже исправляющее, самое приятное мое состояние.
Правда, в те давние годы записанное казалось второстепенным уже на следующее утро, а впоследствии, с Лелей, всё приготовленное пропадало даже и для меня, будучи искусственно навязано живому и постороннему разговору, и возможно, что и теперь, в настоящей, не вымышленной встрече, точно так же оказались бы лишними все придуманные мной обращения (как непохожи действительные мои письма на воображаемые), но то, чем я постоянно и радостно поглощен, появляется и протекает до того естественно, кажется мне столь метким и справедливым, словно это и есть единственно праведное, ничем не стесненное развитие любовного моего отношения, а другое, приличное, разумное и от Лели никогда не скрывавшееся, просто изуродовано ее отпором, и в последние недели – еще отсутствием и расстоянием.