Собрание сочинений. Том 1 - страница 50
Зинка мне показалась переменившейся – не бледно-серой и чуть-чуть неуклюжей, как обыкновенно, а порозовевшей, выпрямленно-стройной в лакированных, на высоком каблуке, утончающих, узящих ногу, туфлях. Она беспричинно-радостно подошла, и с ней – в противоположность Иде Ивановне, вероятно, от соответствия внешности и возраста – мне было приятно стоять рядом, задерживая в своей руке ее горячую, крепко обхваченную ладонь. Мы устроились вместе, в углу, и говорили о чем придется – именно с такими, как Зинка (женщинами без блеска и сразу разгаданными), я говорю внутренно-пренебрежительно, не считаясь с ними и не отвечая за свои слова – Зинка меня, по-видимому, не слушала, улыбалась опьяненным, далеким, на что-то намекающим взглядом и гладила (словно ласкала) прекрасными сильными пальцами стройные свои ноги, сама от себя возбуждаясь, причем ее возбуждение тотчас же передавалось и мне. В этой будто бы рассеянной женской манере, в самом жесте ноги, закинутой за ногу и тесно, точно в объятии, ее сжимающей, есть для меня и вызов, и опасная, притягивающая надежда. Я сидел около Зинки, любезной и малоразговорчивой (как бывало и раньше), и знал, что не должен со всеми от нее уходить, что если сегодня не останусь, то упущу неповторимый случай легкого мужского везения – так иногда в трамвае или метро увидишь в глазах соседки завлекающее, безо лжи, обещание и от неловкости перед собой, от страха, что угадают другие, разочаровывая и стыдясь, неожиданно сходишь на нужной, своей, убийственно-ранней остановке. Но, пожалуй, теперь мне суждено не отказываться, а добиваться – упрямо, грубо и просто (у меня всё меньше препятствующей тонкости и сложности), – и вот, когда гости уже поднялись и прощались, я без малейшего стеснения, заботясь об одном, чтобы выиграть, стараясь для этого быть возможно правдоподобнее и убедительнее, непринужденно Зинке предложил:
– Вам спать не хочется, мне тоже – давайте еще посидимте и поболтаемте.
Она еле заметно мне улыбнулась:
– Хорошо, только сначала я устрою папу и наведу повсюду порядок.
Бобка ушел в свою комнату – брат и сестра никогда не мешают друг другу, – а мы с Зинкой остались в той же маленькой приемной. Она легла на кушетку, и решающей минутой было, когда я, без всякого повода, неоправданно-громким движением на эту кушетку пересел. Потом – ненамеренно, не по плану, – находя какие-то удобные и давно знакомые сочетания, я руками окружил ее руки (так, словно ими завладел), щекоча царапнул по шелковому чулку, перегнулся и поцеловал шею, касаясь мягкого слабого подбородка, и вдруг – неожиданно для себя – весь навалился, поражаясь жестокой своей тяжести и невозможности для Зинки как-нибудь высвободиться и оттолкнуть. В эту минуту она шепнула «осторожно, папа» (женщины больше нашего привыкли бояться и у них непостижимое для нас чутье), и едва я успел отодвинуться и пересесть, как у двери показался старый Вильчевский, небритый, в трепанных дешевых ночных туфлях (не рассчитанных на гостей), с французской газетой в руке, и ласково произнес:
– Ну, пора спать, Зиночка, ты, наверно, устала.
Уходя, я немного жалел – ради тщеславного мужского счета – о неокончательной своей удаче, правда, считая ее обеспеченной и лишь ненадолго отложенной: я так огрубел, что уже не стыдился за себя и не раскаивался в какой-то своей вине перед Зинкой и перед ее отцом, который несомненно всё угадал и которому (именно как отцу, как человеку другого поколения) стало обидно за дочь и, пожалуй, тяжело и страшно. Я утешил себя неотразимо-простым доводом, свойственным моему поколению – «Она взрослая, знает, чего хочет, и вольна поступать как хочет», – после этого успокоился и сейчас же о ней забыл.
Еще я подумал – самодовольно и удивленно – о том, какая у меня теперь разнообразная действенная жизнь, казавшаяся прежде столь недоступной: легкие деловые успехи, две женщины, из-за меня волнующихся, необходимость изворачиваться и хитрить, приятная для моего безразличия. Впрочем, больше всего у меня теперь как раз безразличия и, быть может, сознания новизны: единственно близким и моим остается недавнее прошлое, хотя и было оно безвольным, глухим, бедным, порой уничтожающе-оскорбительным.