Сочинения - страница 11

стр.

.

Поэтому в России произошла невероятная вещь: народ, не теряя, так ска­зать, «психологического стиля своей религиозности», т. е. сочетания фана­тизма, двоеверия, обрядоверия, подкрепленного невежеством и неумением разумно подойти к церковным догматам, изменил вдруг вектор своей веры. Отдал эту веру большевикам — атеистам и безбожникам. И потому, как пишет Степун, «все самое жуткое, что было в русской революции, родилось, быть может, из этого сочетания безбожия и религиозной стилистики»[57].

Но не была ли беда России в том, что она приняла западные идеи и уст­роила на своей территории некоторым образом полигон для их испытания, а все жители России оказались лишь подопытными кроликами, не нашедши­ми противоядия против западноевропейских микробов? Точка зрения до­статочно устойчивая. Чтобы не ссылаться на бесчисленных публицистов, со­шлюсь на поэта, выразившего эту позицию емко, точно и давно:

Вся наша революция была
Комком религиозной истерии:
В течение пятидесяти лет
Мы созерцали бедствия рабочих
На Западе с такою остротой,
Что приняли стигматы их распятий.
Все наши достиженья в том, что мы
В бреду и корчах создали вакцину
От социальных революций: Запад
Переживет их вновь, и не одну,
Но выживет, не расточив культуры.

(Максимилиан Волошин. Россия. 1924)

То есть перед нами все тот же навязчивый вопрос: кто виноват в наших бедах? С историософской точки зрения, вопрос бессмысленный, ибо можно говорить лишь о взаимосвязи и взаимозависимости явлений и их последст­вий. Если большевистская революция была результатом западных влияний, то последствием Октября (вопреки Волошину) была страшная европейская революция справа национал-социализм. «Возникновение на Западе фа­шизма, — замечал Бердяев, — который стал возможен только благодаря русскому коммунизму, которого не было бы без Ленина, подтвердило мно­гие мои мысли. Вся западная история между двумя войнами определилась страхом коммунизма»[58].

И все же вопрос был актуален.


Какова же роль западноевропейских идей в русской истории?

Для Федотова было понятно, что вся история России — это бег напере­гонки освобождающего пафоса европеизации и всеразрушительного москов­ского бунта. То есть бунт — это реакция национального организма на чуж­дые идеи. И русские романтики-почвенники — апологеты Московского цар­ства — суть вольные или невольные вдохновители этого бунта. Поначалу Степун близок этой идее: «Если в Европе победила тема критицизма, то в России победила (говоря в западноевропейских терминах) тема устремлен­ной к патристике романтики»[59]. Но вот выясняется, что и в более западной, чем Россия, Европе тоже побеждают романтизм и почвенничество. Причем почвенничество не заимствованное. Если считать славянофилов перелагате­лями немецкой романтической философии, то в Германии романтики свои, а результат — тот же: «Очевидны связи национал-социализма с классиками романтизма. Современно-немецкая теория "крови и почвы" так же связана с народнически-этнографическими писаниями Гердера, Гаманна и "отца гим­настов Яна", как идея тоталитарной государственности с религиозно-соци­альными учениями перешедшего в католичество Мюллера и полумистичес­кого социалиста Фихте. Странно сказать, но даже в писаниях такого набож­ного мистика и подлинного поэта, как Новалис, нередко встречаются места, звучащие прямыми предсказаниями совершающихся ныне процессов»[60].

Значит, дело в качестве идей? Но и сам Степун — романтик. Однако убежденный демократ, парламентарист, враг тоталитаризма.

Существенно, что Степун был романтик, вернувшийся к Канту. А беда русских славянофилов — наследников немецкого романтизма — была, по мнению Степуна, в том, «что с чисто философской точки зрения славянофи­лы не углубили и не продумали заново учения о положительном всеединст­ве», ибо «они не прошли через Канта. Как бы ни относиться к Канту, его громадной нравственной ответственности и остроты его логического анали­за отрицать нельзя. <...> С момента своего зарождения школа славянофилов по отношению к Канту только и занималась тем, что произвольно искажала его мысль и легкомысленно полемизировала с создаваемою этим искажени­ем карикатурою на нее. <...> Для всех них Кант был, в сущности, всегда только одною из больших почтовых станций на широком тракте рациона­лизма