Сокровища Аба-Туры - страница 31

стр.

Ходит усач-запорожец по острогу, плетью поигрывает. Шаровары его широченные засалены, сапоги разбитые — в гармошку, жупан, прожженный у походных костров, вечно нараспашку: ни одной пуговицы на нем, рубаха слабой розовостью напоминает — была когда-то малиновой. Словом, все на месте и носится без оглядки: неубереженное чего уж беречь? Но шапка! Огромная, с воронье гнездо, баранья папаха, честь ей особая, и не оттого, что сидит она на почетном месте — на вороненой смоли кудрей, над орлиным взглядом, а потому как запорожец без такой шапки — не запорожец.

В каждом почти казачьем станке, починке иль заимке, не говоря уж об остроге, всегда был казачина наподобье той запорожской шапки: сидел этаким чертом, и сам черт ему был не брат. В Кузнецке такой «шапкой» был Остап Куренной.

Впрочем, не только Остап или Дека, фигуры в Кузнецке значительные, пользовались благосклонностью Харламова. Каждый из казаков был для него интересен по-своему, стоял особняком, а вместе они — и Дека, и Омелька, и Пятко Кызылов, и все другие составляли ту неделимую людскую общность, без которой невозможно было прожить и выжить в разухабистой этой, лютой по своей жестокости, жизни, где жизнь и смерть ходили бок о бок. И они, эти разные, не похожие друг на друга люди, это пестрое воинство, сходились в одном мнении: высокий ум Остафия Харламова воеводского чина достоин. И прямили ему, и служили не за страх, а за совесть.

Завтракал Харламов, не глядя на слугу. Осушил в един дых чару, крякнул и, обмакнув в соль пучок колбы, стал с хрустом закусывать. Затем придвинул тетерку. Ел много ж с удовольствием, приправляя дичину хреном. Покончив с тетеркой, отправил в рот добрый клинышек пирога. Пироги запивал горячим душистым сбитнем. А когда опустели торели и прошиб его пот обильный, встал Остафий, сыто икая, вытираясь расшитым убрусом. Не спеша взял с полки роговой гребешок, стал обстоятельно расчесываться перед большим расчищенным подносом. Расчесываясь, с неудовольствием рассматривал он свое отражение в подносе. Оттуда глядел на него невеселыми глазами усталый седеющий казачина. Не понравился себе воевода. «Эх, Осташка, Осташка! Вытянула из тебя соки кузнецкая весна, острог Кузнецкий!» — вздохнул воевода.

Расчесав усы и бороду и намазав голову лампадным маслом, шагнул Харламов за порог.

* * *

В съезжей избе раздавался стук о доску — двое подьячих играли в тавлеи[45], изредка перекидываясь словами.

— Сам-то нонче не с той ноги встал, конюх сказывал. Лютует Остафий…

— Упаси бог, в таком разе попасть ему под руку. Очень даже просто зашибить могет. Позалонесь одного лихого так хватил по балде, что ушла выя в тулово.

— Да, брат, ндрав у его чи-и-желай, да и кулачищи, прости бог, что твои гири. Свое дело круто правит.

— Сущий ведмедь! Как глянет — душа уходит в голенишше. Глазишшами, коли гневен, так и стрижет, будто скрозь пронзает. Опасись, не позвал бы в таком разе пред очи.

— Оно, конешна. Плюнь на горяч камень, и камень зашипит. С пережитков эфто. Не однова смертушку в очи зрил…

Дверь распахнулась, пригнувшись, в ободверину шагнул Харламов в съезжую избу, и прихожая стала вдруг маленькой и жалкой от громадной его фигуры. Разговоры оборвались, как отрезанные ножом. Подьячие неуклюже вскочили и согнулись пополам в поклоне.

— Пушкаря сюды! — загремел Харламов.

— Чичас спроворим, — подьячие, кланяясь, попятились к выходу, задом открывая дверь.

— Спроворим, — передразнил Остафий, — мешкотны больно.

Воевода крупно шагал вдоль стен крепости, дотошно осматривая все до мелких деталей, за ним суетно поспешали пятидесятник, пушкарь и подьячие. И везде Остафий узрел изъяны. Ров у южной стены был размыт вешней водою, затинная пищаль у ворот крепости стояла без ядер (ядра лежали в двадцати саженях, в сарае). К тому же пищаль оказалась непригодной к бою и в ее кружале успели поселиться воробьи. Воевода приказал немедля прислать к орудию мастера Недолю, а пушкарю всыпать кнутов «до мокра»: наперед зелейный наряд пуще ока блюди! Для рытья рва отправил пять пленных татар под конвоем казака.

Выйдя из аманатской, татары щурились от яркого солнца и пужливо жались друг к другу.