Сон войны - страница 15

стр.

Вот и теперь: я опять не успел удержать свою осатанелую карающую длань — обидно, больно, с оттяжкой шлепнул по Тимкиным ягодичкам, и Мара, вышагивая с Тимкой на руках по тесному купе, стала выговаривать мне Симиным басом, срывающимся на Танечкин шепот…

Собственно говоря, сон был в руку: Серафим заливисто, в голос, храпел у себя на верхней полке, а Танечка что-то быстро и прерывисто шептала, но шепот был адресован не мне… Я полежал с открытыми глазами, стараясь не сбиться с ровного глубокого дыхания, присущего спящему человеку, полюбовался, как, то и дело попадая в полоску света от неплотно прилегающей шторы, качаются под самой Симиной полкой Танечкины белые точеные икры, поубеждал себя в том, что нисколько не завидую Олегу, и снова закрыл глаза.

5

— Што, Фома, жалко девок? — вопросил Серафим-Язычник.

— Жалко, Серафим… — отвечал я, не чая отвести взора от побоища на испоганенной ниве, от лютой доли тех, кого смерть в бою не постигла, кто живьем не сгорел, кого басурмановы кони пощадили, не затоптали: — И девок жалко, и ребятишек, и прочих людей князевых. — И добавил, подумав: — А князя всех жальче.

— Што тебе князь? — рек Серафим (не в голос, а в полуголос рек, яко своим же словам дивясь) да и хлобыснул по шелому дланью. — Мне вот девок жальче, а тебе — князя. Пошто?

— Да уж так-то они его… — Поежился я, вспоминая, отпустил пихтовую лапу, окрестился, слезу смахнул. — Ты — язычник, волк, и боги твои — воля да степь, да лес густой. А я — княжий человек, князю крест целовал.

— Ну иди… — сказал Серафим. Снял с колена шелом, оглядел, щурясь. — Иди, сложи голову, яко князь наказал. Клялся! Целовал! А сам в кустах сидишь.

— Так ведь и ты сидишь, Серафим, а ты ему кровник…

— Я уже столь татар положил, сколь за двух кровников не кладут, а свою голову класть не сулился… Я и тестюшку свово, Бирюк-хана, достал, пока ты стрелу обламывал. Был бы живой Лабодор, и еще бы рубился. Да он ухе на колу сидел, егда мы еще на коней не сели… Ай, буде убиваться, Фома! Каждому своя доля. Веди меня в Новагород, дорогу знаешь, вместе другому князю послужим. Такого секирника, как ты, поискать — да не скоро найти. Пошли, Фома, тут поблиз ведунья живет, бок твой залечим. Хорошая ведунья, в три дни сдюжишь. И поведешь меня в Новагород.

…Знал я, про каку ведунью Серафим говорит. Ее и татаре боялись, и мы тот лесок стороной обходили, а нужда заставляла — заглядывали. Лечила она то срамно, то страшно, зато всегда споро и наверно. А из чего зелья варила — про то христианской душе лучше и вовсе не знать: греха мене. Там и выпий помет, и жабья блевотина, и паучья слюна липкая, все в дело шло. Тьфу!

— Неохота мне к ней идти, Серафим. Само зарастет, с молитвою. Я полежу, Серафим, а ты иди. Иди, куда хочешь.

— И пойду. Вот Ярило на пепелище накатится, да краснеть зачнет, и сразу пойду. С тобой, без тебя ли… А до той поры полежи, Фома. Поспи. Я на коней гляну, поблиз буду — кликни, ежели что…

Сказал и ушел Серафим — а боль моя со мной осталась. Не боль в распоротом стрелою боку (к ней-то я притерпелся), а сердечная боль за князя со гридники, люто казненных осатанелою татарвой. Князь быстро помер. Но Бирюк-хан, разваленный надвое Серафимовым кладенцом, помер еще быстрее и не мучался вовсе. И было сие не по-людски — да и не по-Божески тоже.

«Возлюбите врагов своих», — сказывал нам Сын Божий.

Ай, не могу, Господи! Ни возлюбить не могу, ни простить. Ибо еще до Христа заповедал Ты нам устами пророка Твово Моисея: «Око за око, и зуб за зуб!» А Сын Твой, Господи, либо сам напутал, либо не понят был.

Иди, Серафим, в Новагород, послужи другому князю, коли дойдешь. А Фома-Секирник Яричу не дослужил. Один в поле воин буду, один судья и один палач. Один буду — язык Твой, Господи, вразумляющий, и десница Твоя, мстящая. Один буду… Один да Бог.

Лежал я на спине, зажимал перстами кровящий бок и думал так, в небо глядючи. В голубое, как очи князя мово, Ладобора Ярича, и прозрачное, как они же. И верил я в то, что думал — ой, свято верил! В помыслах казнил я лютой смертью ханов со прислужники, резал ханские семьи, палил огнем вонючие татарские шатры, а табуны в болота загонял. И ни девок татарских, ни татарчат не щадил, как не щадят волчий помет, егда волки, расплодясь и скотом не довольствуясь, человеков резать починают. И в помыслах моих боялись меня татаре окрестные, звали Фомою-Дыбником и ордами на меня, как на дикого зверя, охотились, да я ускользнул — и всегда с добычею.