Сон войны - страница 5

стр.

— Сохни, Петрович, — сказал Сима. — Они теперь монополисты, не повякаешь. Специально с гончими псами столкнулись: пока нас до нитки не оберут, никуда не поедем! Верно, Санек?

Теперь хохотнул официант — с такими же интонациями. Эти двое говорили на одном и том же языке, до непостижимости упрощенном.

— Считай, — Сима подвинул ему купюры. — На все.

— Как вчера? — осведомился Саня, начиная пересчитывать. — Угощаете всех?

— Я те угощу. Сюда сложишь. — Сима вынул из другого кармана Танечкину сумку и стал расстегивать.

— Разобьются — в такой-то толчее, — предупредил Саня, не прекращая профессионально быстро листать пачку денег.

— Переложи чем помягче на сдачу. Найдется чем?

— Поищем. — Саня понимающе кивнул, а моя соседка справа насторожилась.

— Э, нет! — возразил Сима. — Никаких колбас, там шмонают.

— Какие колбасы? — удивился Саня. — Откуда?.. Я переложу салфетками.

Соседка потеряла интерес, отставила свой так и не допитый чай и потребовала у Сани счет.

— И мне тоже, пожалуйста, — попросил Симин сосед, подцепляя вилкой последнюю вермишелинку.

Саня рассеянно кивнул им, положил перед Симой три сотенных бумажки, а остальную пачку прикрыл ладонью.

— Здесь четырнадцать бутылок, — сказал он. Взял еще две сотни и присоединил к пачке. — Салфетки… Кушать будете?

— Будешь? — Сима посмотрел на меня.

— Солянку, — сказал я. — Вермишель — но, если можно, без ветчины. И чай.

— Гарнир отдельно не подаем… — Саня изобразил на лице сожаление.

— Мне двойную ветчину, а ему — как сказал, — распорядился Сима. — Суп мы не будем… Не наглей, Петрович, суп кончается! А чая по два стакана.

— Значит, еще сорок два рубля… — Саня подвинул к себе оставшуюся сотню.

Сима посмотрел на меня, и я полез за бумажником. Сорок два рубля за лапшу и чай! А, ладно… Я отсчитал запрошенную сумму (тройками из почти целой пачки в банковской бандероли; вчера мне ее почему-то оставили) и положил на стол.

— Может быть, все-таки сначала нас рассчитаете? — возмутилась соседка.

— Это не мой столик, — сказал ей Саня. — Я позову.

Сгреб Симины деньги с моими сорока двумя рублями, взял Танечкину сумку и ушел, чтобы через минуту появиться.

— Везде блат! — негодующе объяснила соседка соседу и отвернулась к окну.

— И, что интересно, всегда! — развил тему сосед, аккуратно отхлебывая чай. — То есть, при любых обстоятельствах…

Я сидел, стиснув от стыда зубы, ненавидя Серафима и презирая самого себя. Я даже зажмурился на секунду, потому что устал смотреть на эту наглую, три дня не бритую, опухшую от пьянства, но почему-то полнокровную и жизнерадостную физиономию. Я даже взмолился о чуде: вот сейчас разжмурюсь — а его нет напротив! Приснился!


Когда я открыл глаза, Серафим жевал — не суетно, вдумчиво, молча, взором темной души обратясь во внутрь могутного тела. Прожевав и глотнув, опять подносил к бороде краюху, откусывал и, уронив руку с хлебом на колено, опять жевал. Хлеб он держал в левой руке и ел его, не снявши шелома, а десница Серафима сторожко, хотя и расслабленно, охватывала длинную рукоять кладенца, воткнутого в лиственничные плахи пола. По голубой стали меча змеились бурые потеки подсыхающей басурманьей крови.

«Волк… — подумал я, отводя взор и глядя поверх частокола на бесноватые тьмы татар, обложивших Березань-крепостцу и не впервой топчущих нивы. — Истинно, волк! Зачем такой Богу и крещенному князю? Накличет беду… А ведь и уже накликал».

Княжьи гридники, сидевшие от нас чуть паодаль, уже прятали свой недоеденный хлеб за пазушки и, окрестясь непривычной рукой, нахлобучивали шеломы. Косясь на Серафима-Язычника, переговаривались вполголоса, вяло взбадривали себя перед боем воспоминаниями о третьеводнешнем набеге на стан Бирюк-хана. Цмокали, крутили головами, извивали персты, не чая выразить словом прелести полоненной тогда же татарской княжны.

Серафим тоже глянул на них, прислушался, хохотнул коротко и сунул в рот последний кусок. Жуя, задрал на животе кольчугу и полез шуйцей под гнидник — чесаться… Как надел он эту кольчугу в запрошлую седмицу, так до се не снимал. В ней рубился, в ней спал, в ней хлеб ел и брагу пил. В ней перед князем ответ держал за то, что полоненную Бирюк-ханову дщерь отворить успел (в ней же)… Вот ведь грешно, а любо, что познаша басурманская плоть славянскую силушку! Воистину стальными оказались объятия Серафима-Язычника.