Соната для фортепьяно, скрипки и гобоя - страница 4

стр.

Эту историю Перла заставила Шлому рассказывать раз десять: всем своим родственникам, потом Шломиным родственникам, потом соседям, потом знакомым соседей…

— Чтобы знали, что Шлома не хуже их! — объясняла она. — А я на него кричала за асисай! Слава Богу, что он меня не послушался! Он бы этого асисая не выдержал! Он не может без дела сидеть! Слава Богу! Слава Богу! Живем, как первый секретарь райкома. И даже немножко лучше! Дай Бог и дальше так!

Оно и шло дальше так. Но человеческая дорога, как ни крути и ни верти, все равно идет не вверх, а вниз. Как говорил краснопольский равин, этот поезд у всех в одну сторону.

Первый инфаркт Шлома перенес на ногах, никому ничего не говоря, поскрипело в сердце, и успокоилось. Через год случился второй инфаркт, забрали Шлому ночью из дома, повалялся он дня три в госпитале и опять вернулся на работу.

— Обойдется, — успокоил он Перлу, — все это шерри-бренди, чепуха.

А третий инфаркт случился на работе.

Пришел Шлома в себя на вторые сутки, ночью. В первую минуту он не мог сообразить, где находится, потом его взгляд заскользил по трубочкам, проводам, бутылочкам, бинтам, которыми он был обвешан и обклеен, как новогодняя елка, и он понял, что опять попал в госпиталь.

— Шерри-бренди, — прошептали губы.

Шлома с усилием повернул голову в бок, осматривая палату, и его взгляд неожиданно встретился с взглядом соседа. На соседней кровати лежал Лешка Немец.

— Ты?! — не веря своим глазам, прошептал, едва шевеля губами, Шлома. В этом звуке трудно было что-нибудь разобрать, но Лешка понял…

— Я, — хмыкнул он. — Не ожидал?

— Не ожидал, — признались глаза Шломы.

— На вашей женился и приехал сюда, — усмехнулся Лёшка. — Мне завтра на выписку… Могли и не свидеться. Глазам не поверил, как увидел тебя. Бежал от меня и попался. Сестра, что тебя притащила, сказала, что ты нежилец. День-два — и каюк! А ты говорил, на халтурах твоих не станцую!

— Не дождешься! — глазами сказал Шлома.

И превозмогая боль, сжав зубы, Шлома стал рвать на себе наклейки, провода и бинты. Потом рывком оторвался от подушки, приподнялся и, держась за спинку, сполз с кровати и ВСТАЛ.

Лешка от страха закричал, хотел вскочить и бежать, но ноги не послушались: сердце забилось, как у крысы, увидевшей лапу кота. Оно дёрнулось и… разорвалось.

А Шлома, сделав два шага, так и не дойдя до Лешкиной кровати, рухнул на пол. Он пережил Лешку всего на два дня.

Это были самые счастливые Шломины дни. У него уже не было сил говорить, и он улыбался глазами. Перла все эти дни сидела возле него и плакала. А он мотал головой и показывал глазами, что плакать не надо. А за несколько минут до конца губы его неожиданно зашевелились и он спросил:

— Перла, ты меня слышишь?

— Да! Да! — закричала Перла.

— Не кричи, я, слава Богу, не глухой! Я все слышал и раньше, но не мог сказать. Но сейчас могу. И пока я могу, я хочу тебе, Перл, сказать, что ты напрасно плачешь. Есть из-за чего плакать? Главное, он не дождался! Я ему это говорил там, он не поверил, приехал сюда. И что? Не дождался. И это главное. А все остальное шерри-бренди, чепуха. Все там будем. Пройдет время, встретимся, не волнуйся. Только прошу тебя, не спеши… Не бойся, я там не пропаду. Парикмахеры везде нужны! Конечно, если они хорошие, — он подмигнул Перле, как когда-то в молодости, и закрыл глаза. Навсегда.

Шерри-бренди, шерри-бренди, чепуха…

Скрипка, или Лизавета

Все предки Айзика были балаголами. Айзику эта профессия не досталась, так как балаголы исчезли из быта местечка, но при лошадях он остался. Каждая уважаемая контора в Краснополье имела лошадей, и Айзик работал конюхом в самой уважаемой конторе — в банке. Лошадь нужна была банку для перевозки денег, и посему, Айзик был не только конюхом, но и инкассатором, собирая деньги с маленьких магазинчиков по всему району. Кроме этого он весной и осенью распахивал огороды всем банковским работникам, получая за это пару бутылок дешевого вина. Банковскую лошадь звали Лизавета. Конюшни у банка не было, и Лизавета стояла у Айзика в сарае, в котором еще от деда остался загон для лошади. Никто Айзику за это не доплачивал, и считалось, что так положено. И Айзик не спорил. Ему даже было приятно, что у него во дворе стоит лошадь, как это было у его отца. Жена Айзика Двося не особенно радовалась этому, но молчала: лошади выписывали сено и комбикорм, и от этого кое-что перепадало и корове Айзика. Перепадало не в смысле того, что забирали часть корма от Лизаветы, а в смысле того, что приобретая для лошади корм, Айзик заодно покупал его и для коровы, и эти дефициты доставались ему без хлопот, как всем остальным. Вечером, возвратившись, домой, Айзик распрягал лошадь и оставлял ее на дворе, отдохнуть после рабочего дня: приносил из колодца ведро свежей воды, накладывал в телегу большой ворох сена и на краю телеги клал буханку хлеба, купленную по дороге. Хлеб лошадь брала после воды, и только потом принималась за сено. Сам он садился на крыльцо, скручивал из газеты самокрутку и тоже отдыхал. Табак у него был самый дешевый, и поэтому это был не отдых, а сплошной кашель. Но такое времяпровождение Айзик любил и, пока Двося готовила ужин, он так сидел, смотрел на лошадь, медленно жующую сено, и вспоминал. Вспоминалось разное: и плохое, и хорошее, но всегда эти воспоминания были связаны с лошадьми. То вспоминался отец, садящий его маленького верхом на лошадь, то вспоминалась война, переход через Сиваш и усталая лошадь, тянущая их пушку-сорокапятку, а то вспоминалась свадьба и их свадебная бричка, запряженная тройкой лошадей, которых отец одолжил, у прикочевавшего в ту осень в Краснополье цыганского табора… Многое вспоминалось в эти часы Айзику. Двося, у которой ужин был готов еще с утра, не спешила звать Айзика к столу, зная, что эти минуты для него дороже всякой еды. Она ждала, когда он докурит самокрутку, встанет с крыльца, и, потянувшись, как после сна, спросит: