Советские каторжанки - страница 6

стр.

— Стой, гадина, стрелять буду! Стой!

Я остановилась, прижалась к противоположной стене и замерла, вытянувшись по стойке «смирно». В коридоре поднялся шум, кто-то куда-то бежал, грохоча сапогами. Потом дуло автомата из глазка ушло, лязгнул засов, и в дверном проеме возникла фигура сержанта. Он спросил спокойно и строго:

— Что здесь происходит? В чем дело?

— Ведите меня к начальнику, я ему все объясню. Вам объяснять не буду. Бесполезно.

— Это уж как начальник скажет. Я ему доложу.

Он вошел в камеру, подошел, пригнувшись, к проему, пнул ногой кирпичи, почесал в затылке, повернулся и молча вышел. Дверь закрылась. Было слышно посапывание солдата, стоявшего под самой дверью.

Всю эту сцену немка просидела сжавшись в комок и подобрав колени к подбородку. Она затравленно смотрела на происходившее и, повторяя «Майн Готт! Майн Готт!», крестилась раскрытой ладонью.

Сержант отвел меня к своему начальнику — майору, сидевшему в большой комнате на втором этаже. Тот с любопытством уставился на нас. Отослав сержанта, спросил:

— Что вы там буяните? В чем дело?

— Если меня приговорили к расстрелу, так берите и расстреливайте. Зачем вам нужно еще издеваться над людьми?!

И я рассказала об условиях жизни в камере, о том, что это продолжается уже три недели и, что на просьбы навести порядок часовые просто отмалчиваются. Пусть объяснит, зачем так долго нужно держать людей в полном неведении!

Выслушав мою взволнованную речь, майор улыбнулся и пообещал навести порядок.

— А держат так долго потому, что прокурор будет подавать заявление в Москву о пересмотре дела. Наберется нужное количество дел для пересмотра — тогда и пошлет. Вам еще могут заменить. А вот немке — вряд ли. По ее вине погибли наши солдаты.

Он что-то сказал вошедшему сержанту.

Мы вышли, спустились на первый этаж, и сержант поставил меня рядом с немкой, лицом к зарешеченному окну. За пыльными стеклами виднелось нежная зелень кустов и деревьев, красные черепичные крыши домиков. По лужайке бегала белая козочка, за ней стайкой носились дети. Кусочек неба над крышами сиял безмятежной синевой.

А по пыльным стеклам зарешеченного окошка ползали жучки и мухи. Между рамами повисла огромная, причудливо сплетенная сеть паутины. В центре, шевеля мохнатыми лапами, раскачивался черный паук.

Уже три недели не видели мы дневного света в своей камере под лестницей, где круглые сутки над головой горела тусклая лампочка. Был конец апреля последнего года войны.

Нас повели в другой конец коридора и в одной из камер велели набрать сено. Сена было много, но местами но нем виднелась кровь. Наверно, здесь приводили приговор в исполнение, подумала я. Отгребая в сторону окровавленные пучки, набрала охапку побольше.

Нас водили за сеном два раза. Старую вонючую солому вынесли, и в конуре под лестницей воцарился запах сушеной травы. В углу стояло аккуратное ведро с крышкой. Пол был чисто выметен.

Мы обе радовались переменам. Как мало нужно человеку для радости, думала я. Даже немка начала улыбаться.

Через несколько дней камеры обходил прокурор. Выдал лист бумаги и авторучку, велел написать на имя главного военного прокурора в Москве просьбу о помиловании.

Зачем?.. У меня появилось странное равнодушие к жизни и смерти. Я чувствовала необратимую потерю горячо любимого человека, оторванность от всех близких, полное одиночество в этом враждебном и непонятном мире, где не нашлось мне места среди людей. Стоит ли жить? И кому моя жизнь нужна? Разве что маме. Как она переживет?.. Да, ради мамы нужно попытаться остаться в живых.

Я написала заявление — просила помиловать, предложила искупить свою вину кровью в штрафной роте.

Отгороженная от мира толстыми стенами тюрьмы, я не знала, что советские войска стоят на подступах к Берлину, что война практически закончена и моя просьба нелепа.

Прокурор собрал листки. А через неделю меня вывели из камеры под лестницей. Немку оставили.

Был серый день, но я с наслаждением вдыхала воздух, пропитанный ароматами весны. Всех посадили но бортовую машину. Мужчины тихо переговаривались. Я была единственной женщиной, но только мне надели наручники: видно, конвоиры боялись, что снова начну буянить...