Спокойные времена - страница 5

стр.

, собирались за уютным дружеским столом и, попивая пиво, делились впечатлениями после своих рыбалок, охот, спортивных соревнований, вылазок; писал в пути и дома, даже на заседаниях, на собраниях — в блокнотах, на отдельных листках, даже на учрежденческих бланках казенными шариковыми ручками… И верил, я всегда верил: то будет книга, которая наконец меня… такого, в общем, невзрачного, серого… чьим способностям как будто даже дома не слишком радуются («Все написанное тобой до сих пор… мягко выражаясь…»)… О молодежи, да, напишу о молодежи — о чем же еще, есть ли что важнее этой темы? Писал… писал, писал, покуда… Покуда жизнь — опять-таки, в который уже раз — не гасила мои самые благородные порывы и всю мою патетику, оставляя лишь реальное бытие — лишь то, что имеется в повседневности, — только это, бедняга ты мой Глуоснис, только это… Ибо если у тебя на глазах, Глуоснис… в твоем собственном доме… такое…»


Он вздрогнул — хотя и не от мыслей о доме, откуда — он знал, знал, знал! — снова должен был уехать, — от этого бессилия, пусть тайком и угадываемого, но тем не менее заново изнуряющего все его нутро знобящим ожиданием, уехать хоть ненадолго, сбежать — и даже, быть может, больше, чем от предъюбилейного дурмана (в конце концов, все здесь немыслимо переплелось и перепуталось), — побыть на расстоянии хотя бы до тех пор, когда уймется вся эта лихорадка (какие у нее, у Эмы, были глаза… там… на кухне!.. Какие страшные!.. Глаза и слова… целую ночь… Вбежал и заперся… а то глаза… это берущее за горло «зарежу!..» — о-ох!..), пока он все обдумает — один, без каких бы то ни было помех, вдали от осточертевшей будничной суеты… Вздрогнул, ибо ощутил, что кто-то тронул его за плечо, чья-то горячая рука, — и затрясся, словно в самом деле его щекотнули ножом: ах да — окно, забыл закрыть…

…Бакшиш бакшиш бакшиш — в машинное окно, как пчелы, вылетевши из летка, вмиг ворвались десятки рук, фисташково-розовых, с растопыренными ладонями: бакшиш бакшиш бакшиш; Глуоснис съежился и подался назад, упершись левым плечом в шофера.

— Don’t give! — крикнул тот на ломаном английском языке — Don’t give, sir. It is dangerous![7]

Глуоснис не понял, почему опасно бросить горстку мелочи в эти протянутые ладони — хоть и не в каждую. Шофер уже криком кричал, обращаясь к нему, — встретивший Глуосниса от имени туристской фирмы (таковая уже действовала в этом городе) пожилой, седеющий и, как ни странно, тучноватый шофер, знавший с дюжину английских слов, главными из которых в данный момент были «don’t give» и «it’s dangerous». Глуоснис непроизвольно убрал руку с монеткой.

— Суша-ханум, Суша-ханум!.. — задребезжал чей-то пронзительный, гортанный голос, способный напугать кого угодно, и Глуоснис увидел ее — страшную старуху, которая прямо-таки выхаркнула ему в лицо только что услышанное слово; она к тому же простерла к Глуоснису обе руки — с облезшей, точно вытравленной кислотой кожей; руки были сплошь покрыты язвами.

— Му children! Give back my children!.. Give back!..[8]

Откровенно говоря, он заметил ее слишком поздно — когда старуха, точно привидение из детской сказки, выросла прямо перед ним — и тотчас же отвернулся, охваченный настоящим детским страхом; по спине, в точности как в детские годы, поползли мурашки.

— Вон! Вон! — закричал он по-литовски и сам услышал, как клацнули зубы; руки сами закрыли лицо, а плечи сгорбились, точно их сжали; ничего более отталкивающего, так близко, он еще… как будто не… Нет, нет, не видывал, бог миловал, хотя кое-где и ему довелось побывать — не только за границей; кое-что пережить; это в молодости, на фронте… или там, под Любавасом… ну, еще раньше — этот Старик на Немане… отвратительный, бородатый, в красной, засаленной рубахе, персонаж из детского кошмара…

Но то были воспоминания, вынырнувшие откуда-то из подсознания — точно из какой-то дымки, оставшейся там, в далекой литовской ночи, и ожившие вовсе против его воли; то было на фронте, было под Любавасом и очень давно, а старуха с выпяченными, покрытыми коростой руками — сейчас и здесь; она со злостью забарабанила кулаками по стеклу.