Старопланинские легенды - страница 4
Наверху, в церковной кофейне, у открытого окна сидят командир стражников Мурад-бей и Велико-кехая. Бей нахмурился, молчит и задумчиво сосет свой чубук. А Велико-кехая весел; он то и дело прохаживается по комнате, раскидывая в стороны широкие штанины шаровар, и поминутно вынимает из-за пестрого шелкового пояса большие, круглые, как мячик, часы: поглядит и спрячет. И, потирая руки, твердит:
— Готово, бей-эфенди. Не беспокойся: волк в капкане…
На столе перед командиром стражников два платка: белый и красный. Ими будет подан сигнал сидящим в засаде стражникам. Если бей выставит в окне белый платок — значит, пощада; а если красный — так смерть. И они ждут, глядя на улицу. Никого нет. Рада не стоит в воротах, Мустафа не идет. Велико-кехая в нетерпении бежит домой.
— Ну? — спрашивает бей, когда он возвращается.
— Все в порядке. Нарядилась как можно лучше: надела алую атласную безрукавку, синее тафтяное платье. В точности как тот раз, когда мы ее в горы посылали. Женщина ведь: смотрится в зеркало, брови подводит, смеется.
— Чего смеется? — сердито говорит бей. — Разве она не знает, чем кончится?
— Как не знать? Знает…
— Ты ей все сказал?
— Гм… всего не говорил. Разве можно? Да нет! Все, все сказал. Не беспокойся, эфенди: все сделано как надо.
Проходит еще час. Никого. Велико-кехая опять бежит домой, на этот раз задерживается там дольше, наконец возвращается.
— Ну? — спрашивает бей.
— Не хочет больше. Плачет. Прибежала к ней ведьма эта, мать его. Попадись она мне, я бы ей показал. Пришла, эфенди, и бог знает что набрехала. Ну, та теперь и плачет, руки ломает. «Волосу, говорит, с головы его не дам упасть. В горы убегу вместе с ним». Эх, бабы, бабы! Все они такие… Ну, не беда. Я ее в чувство привел. Выйдет. Сейчас увидишь ее в воротах…
Командир стражников молча гладят себе бороду. Синие клубы дыма плавают вокруг его головы.
Но вот — Рада стоит в воротах, к ней Мустафа подходит. Командир стражников и Велико-кехая подбегают к окну и, спрятавшись за занавеской, затаив дыхание, глядят.
Мустафа идет посередине улицы. Крыши, плодовые деревья залиты солнцем. Вдали, на том конце улицы, виднеются горы, где царил Мустафа. Он безоружен. Но как одет! На нем кафтан синего брашевского сукна, шитый золотом. Сам — высокий, стройный, слегка похудевший, слегка загорелый, но красивый, молодцеватый. В руках — янтарные четки и цветок красной гвоздики: четки — от бея, гвоздика — от Рады. Он уже близко, глядит на Раду, глядит и улыбается.
Бей комкает свою белую бороду и говорит:
— Какой молодец! Какой красавец!
— Платок, платок, бей-эфенди! — кричит Велико-кехая.
— Какой молодец, — твердит в восхищении бей, — какой красавец!
Велико-кехая хватает красный платок — и опять к окну. Но бей берет его за руку.
— Нет, чорбаджи. Такой человек не должен умереть.
— А дочка моя! Честь моя! — кричит Велико-кехая и вырывается, бежит к окну, машет красным платком.
Грянул ружейный залп. Зазвенели оконные стекла, дрогнули дома, на землю словно пала черная тень. Шибил остановился, страшный, прекрасный. Разорвал четки, но гвоздики не бросил, скрестил руки на груди и стал ждать. Мгновение — пока стражники перезаряжали ружья. Резкий крик донесся из нижнего квартала. Шибил не пошевелился. Другой — от ворот Велико-кехаи. Шибил обернулся: это Рада. Она бежала к нему, протягивая руки, словно для того, чтобы его защитить; он раскрыл ей свои объятия. Еще залп. Шибил упал — сперва ничком, потом перевернулся на спину. Рядом с ним упала Рада.
И все смолкло. Солнце озаряет камни мостовой. Кровавым пятном между двумя телами алеет гвоздика.
Из окна церковной кофейни кто-то отчаянно машет белым платком.
СЕРНА
Да не позвала по-человечьи,
А проблеяла серной лесною…
Народная песня
Вон там, где спускаются с Крайницы белые обрывы, в низине, была мельница деда Цоно. Сохранились вербы, сохранилась запруда, а мельницы нету. Остались только развалины каменных стен, поросшие ежевикой, да две-три балки, посеревшие и ссохшиеся, как гриб. Потому что все это было в давнее время, и теперь ни люди, ни места уж не те, какими были тогда.
Двое ходили на ту мельницу: сам дедушка Цоно да сын его Стефан. Дед Цоно был старый. А старики все — сгорбленные, и ежели молодежь обычно глядит вверх, то они не подымают глаз от земли, которая скоро их возьмет. Но дед Цоно был не то что сгорбленный, а из-за какой-то болезни просто согнутый пополам и совсем не мог ходить прямо, кроме как заложив свою палку поперек спины и взявшись руками за оба конца. Таким способом он сохранял равновесие и медленно шагал, опустив глаза в землю, словно чего-то ища. Идя на мельницу, он не сворачивал ни налево, ни направо, а точно следовал всем изгибам и поворотам тропинки.