Старостёнок - страница 9
Панька смутился и восхитился одновременно:
- Ух ты, здорово! Гляди-ка… А мне откуда ж знать. Болтают всякое.
Он едва не обмолвился о Соленом, но сообразил, что не стоит расстраивать летчика рассказом о полицае.
- Мы ж тут все равно как на том свете. Ни радио, ни газет - все запретили гады…
- Павел, ты с кем живешь-то? Отец где, на фронте?
Егор Иванович пристально смотрел на Паньку, Вопрос мальчишке не понравился.
- Ладно, Егор Иванович, потом об этом расскажу. У меня ноги застыли, а тебе отдохнуть надобно. Ты поспи чуток, а я пойду. Наведаюсь еще.
5.
Ближе к сумеркам снова взыграла, завьюжила непогодь. Ветер со звериной силой стучал в окна и сквозь переплеты, заклеенные по осени газетой, сквозь двойные рамы умудрялся насыпать на подоконники сахарные дорожки. Углы в кухоньке замохнатели от инея, а когда Панька растопил печь, чтобы подогреть избу на ночь, подтаяли, заплакали углы темными старческими слезами.
Панькина изба в своем порядке крайняя была, окнами в чистое поле и недальний лес смотрелась, но сколько ни вглядывался Панька сквозь промерзшее стекло, сколько ни ставил на нем пятачков жарким своим дыханием - ничего не увидел в белой круговерти снеговых столбов. Тревога за отца не покидала Панькину душу.
Поздним часом, однако, когда отчаявшийся и беспомощный в своем одиночестве Панька собирался спать, отец и Соленый вернулись. Приехали, как и надо было думать, ни с чем. Впрочем, не так уж и с пустыми руками - в задке саней лежали два засыпанных под завязку мешка с пшеницей. Один мешок Парамон Моисеич с Панькиной помощью втащил в избу, другой Соленый повез на свою квартиру. На Панькин вопрос, где это они пшеницей разжились, Соленый ответил хмуро и непонятно:
- Экспроприировали частную собственность. По закону военного времени.
В избу заходить не стал, вылезать из саней не захотел - вытянул Бродягу кнутом по широкому крупу и укатил восвояси.
Ужинать Парамон Моисеич сел в кухне. Панька лежал на скамье, смотрел, как вяло торкается в миске с постными щами деревянная отцова ложка, и думал невеселую думу. Наконец он решился, спросил:
- Не сыскали, значит, летчика?
Отец взглянул на него затененными синевой усталости глазами, покачал головой. Выхлебав щи, миску вытер хлебным мякишем, прожевал его. Укорил:
- Что-то хлеб у нас быстро тает. С утра и не приступались к ковриге, а щас, гли-ко, одна горбушка осталась. Жрешь много.
- Сколько надо - столько и жру,- резонно обиделся Панька.
- Да я ничего, так я,- стушевался отец.- Из-за матери больше, значица, ей питание нужно. Пшеничка-то вон… Ты бы намолол, а то завтра замесить не из чего.
Панька страсть как не любил молоть, но, понимая, что упрек отца, в общем-то, справедлив, и зная, что теперь один из едоков жив будет только его иждивением, согласился, и даже с видимой охотой:
- Ладно, прокручу. За ночь управлюсь, а днем отосплюсь.
- Намаялся я,- пожаловался Парамон Моисеич.- Продрог, поясницу разламывает.
Но прежде чем улечься на покой, он привычно подвинул табуретку к печке, забрался на нее и долго шептался с матерью: допытывался про ее здоровье, спрашивал с надеждой, не полегчало ли, и пришел к окончательному решению сгонять завтра в волость за фельдшером.
Анисья неожиданно согласилась с ним:
- Вези фершала. Моченьки моей терпеть больше нетути. Днем креплюсь, терплю, а к ночи на куски всю раздирает… Вези фершала, Парамон Моисеич.
Панька, зевая, скучал на скамье, отчужденно прислушивался к беспокойному перешептыванию отца с матерью и лениво думал о том, что, когда вырастет в мужика, никакая сила не заставит его жениться. Лучше самому по себе, одному на свете жить, чтобы и ты никому не в тягость, и тебе никто…
А когда услышал про фельдшера - встрепенулся: как бы заполучить его, чтобы летчика посмотрел и чтоб никто не узнал об этом. Или лекарств каких выпросить для разбитого человека.
Парамон Моисеич, между тем, аккуратно соступил с табурета. И Панька поднялся со скамьи, шумно вдохнул в себя застоялый, пропитанный запахами нездорового тела и мокрых овчин, жженой соломы и вечной сырости воздух кухни. Помедлил еще чего-то.