Старый корабль - страница 3

стр.

Потом село на мель второе судно, потом третье. Произошло в конце концов то, чего люди боялись: русло сужалось всё больше, и по реке уже больше не могли ходить корабли. Люди смотрели на большую пристань и у них постепенно гасли глаза.

Городок обуяла лень. По улицам с глубочайшей печалью в серых глазках носился Суй Бучжао. Суй Инчжи поседел и часто вздыхал. Особенно из-за того, что заглохло производство лапши. Когда река стала мелеть, пришлось остановить несколько мукомольных цехов. Но более всего его печалило то, как изменился мир, что-то словно скручивало сердце днём и ночью. Что же до вернувшегося из морей братца, то тот ещё больше заставлял его сокрушаться и терять надежду.

Однажды две работницы, которые несли корзину с лапшой на просушку, бросили её, суматошно прибежали обратно и заявили, что сегодня высушить её никак не удастся. Ничего не понимающий Суй Инчжи сам отправился на сушильную площадку посмотреть в чём дело. Оказалось, там, на белом песочке, разлёгся в чём мать родила Суй Бучжао и как ни в чём не бывало загорал на солнышке.

К тому времени подрос старший сын Суй Инчжи — Суй Баопу. Непосредственный и милый, он носился повсюду, и народ, глядя на него, говорил: «Вот ещё один буйный побег в семье Суй». Суй Бучжао тоже был особо расположен к этому своему племяннику и часто катал его на закорках. Чаще всего они ходили на ту самую заброшенную пристань, смотрели на сузившееся русло реки и говорили о жизни на кораблях. Баопу понемногу подрос, выделяясь и ростом, и стройностью, и Суй Бучжао на плечах его больше не носил, теперь у него на закорках ездил младший племянник, Цзяньсу. Баопу к этому времени уже кое-что соображал, и отец, держа его за кисть, написал его рукой несколько больших иероглифов: «Не вдаваться в пустые размышления, не быть категоричным в суждениях, не проявлять упрямства, не думать о себе лично»[5]. Он надеялся, что со временем эти слова станут для сына руководством к действию. Баопу почтительно внимал. В тот год весна, лето и осень прошли без происшествий. Зимой на сверкающий лёд реки выпал снег, он покрыл и саму реку, и старенький мукомольный цех на берегу. В тот снежный день немало людей сбежалось ко двору семьи Ли посмотреть на медитирующего монаха. Глядя на посиневшую макушку старика, народ невольно вспоминал о величественном храме, вспоминал о стоявших у причала парусных судах, и в ушах людей не умолкали крики моряков. После медитации старик-монах принялся рассказывать о старых временах, и для большинства это звучало как трудное для понимания пророчество.

Ци и Вэй боролись за гегемонию на центральной равнине[6], когда люди Вали пришли на помощь Сунь Виню[7]. Циский Вэй-ван, к изумлению многих, возвысился талантами над всеми. В двадцать восьмой год правления Цинь Шихуан отправился сначала в горы Цзоу к югу от Лу, потом на Тайшань и остановился в Вали, чтобы починить корабли, прежде чем продолжить путь к трём священным вершинам — Пэнлаю, Фанчжан и Инчжоу. Учение Конфуция о ритуалах распространилось везде, кроме восточного Ци — там, у дикарей, были свои ритуалы. Догадываясь о существовании ритуалов, которых он ещё не познал, мудрец послал своих учеников Янь Хуэя и Жань Ю проведать о них. Они вдвоём ловили рыбу в Луцинхэ на крючок, а не сетью, помня наставления учителя. В Вали был человек, проучившийся десять лет у Мо-цзы — он умел пускать стрелу на десять ли, которая всю дорогу присвистывала. Он так отполировал медное зеркало, что, сидя перед ним, можно было видеть все девять областей[8]. Родом из Вали были также знаменитые буддийские и даосские монахи. И Ли Ань, второе имя Юнмяо, по прозванию Чаншэн; и Лю Чусюань, второе имя Чанчжэнь, по прозванию Гуаннин — валийцы. В годы правления под девизом Ваньли[9] тучей налетела саранча, затмив небо и солнце. Люди ели траву, кору деревьев, ели друг друга. Один буддийский наставник просидел в трансе тридцать восемь дней, и разбудили его ученики звоном медного колокола. Наставник помчался на край города, взмахнул руками и произнёс: «Виновны». Вся саранча с неба влетела к нему в рукава, и он сбросил её на дно реки. Когда началась смута «длинноволосых»