Степь ковыльная - страница 7
Насмешливо улыбнулся Павел, прочитав это. Подумалось;
«Пустое измышление… Не может того быть!..» И все же, встав на другой день пораньше, он добрых часа три бродил по степи в тщетных поисках «царевых очей»…
Поздно вечером лежал в хате на ковре; не спалось и сумно на душе было (должно быть потому, что давно не видел Тани). Слушал, как на завалинке вели разговор Сергунька и работник Федор, успевшие крепко сдружиться.
— Не пойму, куда делись мои кресало и кремень? — ворчал Федор. — Ты, случаем, не брал их, Сергунька?
— Да на что они мне? Я ж не трубокур… А ежели бы и взял, — усмешливо зазвучал голос Сергея, — так ты ж знаешь старый обычай казачий: нашел — молчи, потерял — молчи, а задел — тащи, сорвалось — так не шуми.
— Мели, Емеля, твоя неделя!..
— Я-то не Емеля. Емелю давно казни да анафеме предали.
— Ты Пугачева не касайся! — разгневался Федор. — Молокосос ты еще, чтоб о таком человеке речи заводить, тем паче шутки строить!
— Да я так это, к слову. Ты не серчай, — примирительно ответил Сергей.
— То-то же!.. — И, помолчав, Карпов добавил веско: — Была бы удача Емельяну, крестьянским да казачьим царем стал бы он, в церквах попы о здравии его молились бы… Умен был изрядно, в военном деле умелец, в боях неустрашим.
— А ты, Федя, хорошо знавал его?
— Вестимо знал… По соседству жили… А Тихон Карпович, так тот с ним в одном полку в Семилетнюю воевал… Только смотри, Сергей, обо всем этом — молчок! Чтоб ни одна душа не знала.
— Что ты, — обиделся Сергунька. — Аль у меня и всамделе рот нараспашку, а язык на плече? Пошутковать — это взаправду по мне. Но ежели молчать надобно, так я скорей язык проглочу, чем слово ненадобное вымолвлю. Знаю: слово — не воробей, вылетит — не поймаешь… Мне и Павлику старик Колобов — царствие ему небесное! — накрепко внушал: «Богатеев сторонитесь да и не завидуйте им. А ежели в кошеле у тебя пусто и на сердце сумно, так духом не принижайся, прочь гони думки хмарные. Приосанься, брякни саблей по боку, плюнь направо и налево, покачни шапку на левое ухо да и заиграй песню удалую…» А ведь и впрямь чтой-то на душе у меня невесело — живем тут, на хуторе, словно бирюки какие. Спой-ка, Федя, что-нибудь веселое. Павел-то давно спит, поди, и во сне Таню видит. Голос у тебя, Федька, дюже славный, прям-таки завидки берут… И для чего только дан этакий голосище тебе, неулыбе, угрюмцу вечному?
— Поживи-ка с мое, отучишься зубоскалить, — хмуро ответил Федор. И, раздосадованный, должно быть, насмешками Сергуньки, назло ему запел печальную песню.
В ней говорилось о казаке, сраженном в бою и умирающем одиноко в поле на чужбине, о добром коне, что бьет нетерпеливо копытом о сыру землю, о просьбе предсмертной казачьей:
Пел Федор тихо, и от этого старая песня звучала задушевнее, захватывала сильнее. Казалось, вся степь ночная, раскинувшаяся вокруг хутора, сочувственно прислушивается к этой песне.
Павел вздохнул, подумал: «Нет, видно, не уснуть мне. Тревожно что-то… Иль гроза находит? Пойду к ним, погутарю».
Он быстро оделся, вышел из хаты — и замер. В степи в ночной мгле послышался дробный перестук конских копыт. «Не к добру, — мелькнула мысль. — Ночью мчится наметом, сломя голову».
Федор и Сергунька вскочили с завалинки, вглядываясь в тьму. Прибежал и спавший на сеновале Аким.
Подскакав к хутору, всадник осадил лошадь, со стоном свалился на руки Федора. Голова всадника перевязана окровавленным полотенцем, на лице — сгустки крови. Не сразу узнали в нем молодого казака Василия Сотникова.
Его ввели под руки в горницу, зажгли свечу, дали ковш воды. Жадно выпив несколько глотков, Василий сказал глухо, прерывисто:
— Злая беда… Ногаи налетели, врасплох застали… Сам Девлет-Гашун культяпый с ними. Многих посекли… Отца моего убили…
— Едем! — крикнул хрипло Павел, хватая саблю и пистоли. — А ты, Вася, перебудь здесь пока. За тобой приглядит Аким, раны перевяжет.