Стихотворения - страница 4
И люди, глядя вверх, не могли различить, что несли дикие гуси,
что скопы влекли за собой на серебряных нитях,
сверкавших в льдистом солнечном свете; им не было слышно,
о чем тихонько пересвистывались батальоны скворцов,
поднимая все выше сеть, что укрывала наш мир,
как лозы сада или воздушная кисея,
которою мать защищает вздрагивающие веки
спящего малыша;
землю залил свет,
какой бывает под вечер на склоне холма
в золотом октябре, и никто из людей не слышал
в карканье ворона,
в крике ржанки и мерцающей алым клювом, словно угольком, клушицы
той безмерной, молчаливой, несказанной тревоги
за поля и города, которым птицы принадлежали,
кроме времени перелета, по праву любви,
что вне сезонов, и по высокой привилегии рожденья,
что ярче жалости к бескрылым существам,
живущим внизу в своих темных дырах окон, в домах,
и все выше они поднимали сеть, неслышно перекликаясь,
над всеми переменами, над предательствами падающих солнц,
и этот сезон длился одно мгновенье, как пауза
между сумерками и тьмой, между яростью и миром,
но для нашей нынешней земли он длился век.
Автопортрет
Одинокость Ван Гога.
Затравленность Ван Гога.
Ужас Ван Гога.
Он всматривается в зеркало
и поднимает кисть.
В зеркале никого,
кроме Винсента Ван Гога.
Этого мало.
Он отсекает ухо.
Всматривается опять:
в зеркале Винсент Ван Гог
с перевязанным ухом.
Это уже ближе к портрету,
он пытается остаться,
но сначала нужно исчезнуть,
он явится из сокращений,
недоступный более ужасу,
единственным способом,
когда зеркало отразит
что-то: ни славу, ни боль
ни нет, ни да,
ни может быть, ни когда-нибудь или
никогда. На холсте никого.
Нет Винсента Ван Гога,
затравленного, испуганного и одинокого —
только
вымысел. Суть.
Сила
Жизнь не устанет вколачивать в землю острия трав.
Я восхищаюсь таким насилием —
любовь тверда. Прекрасна
беспощадность, с которой обмениваются ударами
отбойный молоток и скала.
Они понимают друг друга.
Я даже могу оправдать договор
между мчащимся львом и замершей ланью
допускающий ужас в ее глазах.
Но мне никогда не понять
того существа, которое пишет об этом
и требует, чтобы его признали средоточием бытия.
(Из книги “Омерос”)
Опубликовано в журнале: «Новый Мир» 1995, № 5
Перевела с английского А. Шарапова.
***
“Мы порубили их на каноэ, — рассказывал Филоктет,
щурясь перед настырными объективами,
но улыбаясь туристам. — Беду предвещал рассвет…
Laurier-cannelles[2] в испуге качнули гривами,
топор зари ударил по стройным кедрам,
но взгляды людей сверкали страшней топора.
Синий плаунник, колеблемый ранним ветром,
Взывал, шумя, как родное море: “Пора, пора!
Деревьям положено гибнуть!” С крутой вершины
Повеяло холодом. Белые хлопья и перья
вырвались изо ртов. Дрожа, мы хлебнули джина:
это и дало нам силу убить деревья.
Но прежде чем первое дерево было ранено,
я помолился Богу и сделал еще глоток,
взмахнул топором — но даль слезами была затуманена…”
За доллар серебряный он под миндальной кроной,
стеная, штанину задрал на одной из ног —
у раковин в море грустней не бывает стона!
Как венчик морского ежа, пламенел горицвет
незаживающей ссадины под коленом
от ржавого якоря: “Ей исцеления нет!” —
сказал Филоктет, и доллар исчез в водопаде пенном,
пусть быстрина засверкает еще прекраснее!
Лавры были повержены. С кроткой песнею
земляная голубка к холмам обращалась синим;
сбежавшие с гор ручейки болтливые
стоячей водой легли с пескариным плеском,
и белые цапли, колено поджав брезгливо,
как статуи, застывали над илом вязким.
Стрекоза пополам перерезала тишину.
Угорь чертил свои имена по светлому дну.
Раннее солнце звало к воспоминаниям.
Плауны повторяли движения волн.
Дым забывает мир, над которым вознесся он.
В крапиву ляжет стройного лавра ствол,
но, взор туманя над древним своим названием,
игуана чует недоброе… С давних времен
горбатый остров зовут Игуаний Дом,
Игуана-лао… Но ей, игуане, с трудом
дотащить до воды удается тяжелый зад.
Ее подгрудок имеет форму крыла,
и глазок щели стручкообразные
созрели за много веков,
пока дымок Аруака поднялся до новой расы.
Но ящерке, знающей лишь высоту ствола,
неведома высота облаков…
Единый Бог на место многих богов
пришел. Но Gommie[3] древнее, чем Саваоф.