Стихотворения - страница 8
Вспоминается сентябрь 1947 года. Семен Гудзенко, статный, красивый, стоит на сцене актового зала Киевского университета и читает на память стихи о недавней поездке в Закарпатье, киевских каштанах и любимой девушке из Братиславы. Пройдет много лет, и я прочту в записной книжке Семена заметки о сущности поэтического творчества: "Поэзия — честность, настоянная на страстности. Если не задыхаешься в любви и горе, стихов не пиши". …В тот сентябрьский день Гудзенко читал и другие стихи о природе родного края, любовную лирику. Но больше всего — о Великой Отечественной, однополчанах, о рвущихся минах на снежных полях сорок второго года. Эти строки еще до выхода в свет первого сборника поэта-фронтовика стали известны миллионам читателей "Красной Звезды", где была опубликована статья Ильи Эренбурга о творчестве Семена Гудзенко. Позднее, в автобиографическом повествовании "Люди, годы, жизнь" знаменитый писатель напомнил о прекрасной и трагической судьбе юноши, создавшего едва ли не самые правдивые строки о войне. В автобиографии, предваряющей раздел в антологии "Русские поэты", а также в книге воспоминаний Павел Антокольский писал о молодых поэтах, пришедших с войны и ставших его друзьями. Первым он называет Семена Гудзенко. Антокольский рассказывает о встрече с ним в 1943 году: "…Когда вошел этот высокий, страшно худой, черноволосый юноша в выцветшей гимнастерке, мне вдруг померещилось, что это мой сын, известие о гибели которого пришло месяцев за шесть-семь до того. Война не однажды возвращала подобным образом сыновей, мужей и братьев, которых считали погибшими, так что, если бы вошедший действительно оказался младшим лейтенантом Владимиром Антокольским, в этом не было бы никакого чуда. Скажу только, что эта первая секунда встречи окрасила собою многое в наших дальнейших отношениях, в дружеской близости, возникшей между двумя людьми, столь разными по возрасту… Он только что вернулся из госпиталя, и все его существо дышало войной, пережитым на войне… Он читал стихи, те самые, что в скором времени вошли в его первую книжку "Однополчане". О них и тогда, и впоследствии много говорили, спорили, ими увлекались, их отвергали начисто, принимали до конца. Разноречивость оценки сама по себе свидетельствовала о силе стихов. Что же в первую очередь отличало их от других фронтовых стихов, чем же держится эта угловатая юношеская лирика, о чем она? О правде. Только правдой держится она". Потрясение (правда, иного плана) испытал и я, когда в конце поэтического вечера Гудзенко стал рассказывать о своем детстве в Киеве, об улице Тарасовской, где он родился, о литературной студии Дворца пионеров, куда он принес свои первые стихи. Я ведь тоже занимался в этой студии, и, вглядываясь в стоявшего на сцене человека, вспомнил высокого вихрастого мальчугана, которого близкие друзья звали не Семой, а Сариком. Он обладал удивительной памятью, знал сотни строк разных поэтов: и Киплинга, и Вийона, и Саши Черного, и Анненского, и, конечно же, классиков русской литературы. С ним чаще, чем с другими, любил по-доброму полемизи ровать наш руководитель — литературный критик Евгений Адельгейм, автор интересных книг о Маяковском и украинском поэте Миколе Бажане. Многие из них, студийцев, погибли в грозные сороковые: кто на фронте, кто в Бабьем Яре. А критик Адельгейм в сорок девятом "стал" космополитом. Его лишили работы. Нигде не печатали. В "безродные космополиты" зачислили и Антокольского. В большей статье, опубликованной в газете "Правда", ярый антисемит Николай Грибачев оплевал и Антокольского, и его учеников — Семена Гудзенко и Александра Межирова. Но в тот сентябрь, когда Гудзенко выступал в университете, на нашей Шипке все было пока относительно спокойно. Псевдонимы еще не расшифровывались. И еврейские фамилии в "Литературной газете", в московских литературных и театральных журналах не были крамольными.