Столешница столетий - страница 11

стр.

И ещё… Как будто из одной эпохи в другую я перемещался иногда в те мои дошкольные годы, гостя то в одном доме нашей родовы, то в другом: настолько далеко друг от друга отстояли те их миры, которые можно назвать духовно-нравственными. В одном доме царила (разумеется, внутри семьи, за пределами дома чаще всего никому неведомая) почти дореволюционная, старорусская патриархальность устоев и нравов, а в другом — сам воздух, казалось, был насыщен словами из «Краткого курса истории ВКП(б)», лозунгами, речами вождей и прочими «правильными суждениями сугубо советской выделки — пионерскими, комсомольскими, партийными…

Однажды случилось так, что дед с бабкой одновременно разболелись, да не просто занемогли, а какой-то нездоровый кашель стал мучить их обоих. Старшая сестра моей бабушки, дав телеграмму моим родителям, взяла меня поначалу к себе: наша деревенская фельдшерица сказала, что ребёнку опасно находиться под одной крышей с людьми, чей кашель является очень тревожным симптомом. У бабы Дупи, моей двоюродной бабушки, в её „мещанском“ частном домике прожил я всего дня два: как на грех, и она слегла, подкошенная приступом застарелого ревматизма. После чего меня на несколько дней передали под опеку родственницы её зятя, потому что она жила неподалёку в таком же слободском домике. Тут-то и началось нечто, для меня, малыша, совершенно небывалое.

Сама баба Дуня была женщиной очень религиозной, более того — глубоко воиерковлённой. И все первые послевоенные, „дохрущёвские“ годы, когда борьба против „опиума для народа“ на время притихла, она почти ежедневно ходила на службы в Дмитриевский храм, ближний к её дому, один из трёх действующих в тогдашнем Талабске. И даже иногда корила свою младшую сестру, родную бабушку мою за то, что та в церкви нечасто, по престольным праздникам да по родительским субботам бывала… Но и сама она, баба Дуня, постанывая от боли, причиняемой ей нежданным и коварным „прострелом“, со вздохом сказала о „своятке“, о родственнице её зятя, в доме которой мне надлежало пробыть некоторое время: „Ох, боюся, затуркает мать Ираклея робёнка, замучит его, прости, Господи, богомольством-то своим нещадным! Я-то внучат своих в неркву за собою не таскаю, им ведь ещё Бог весть в каки года жить придётся: может, опять храмы закрывать начнут властя… Да и матерь ихняя партейная, не допустила б робят до церквы: вот уж доченьку я взростила! Но Ираклея — та никого обочь себя без креста видеть не может, ох, нещадна она в прямоте своей богомольной!..“

В одном из своих опасений моя двоюродная бабка оказалась Кассандрой: через несколько лет „воинствующий атеизм“ возгорелся с новой силой, вновь начались гонения на Русскую Церковь. (Хотя именно в судьбах двоих из многочисленных внуков бабы Дуни её приверженность к религии проявилась всерьёз.

Правда, не сразу. Один, много лет прослуживший армейским хирургом, выйдя на пенсию, увлёкся колокольными звонами, стал мастером в этом искусстве и уже немало молодых ребят звонарями взрастил. Другой, помоложе, товарищ моей ранней юности, пройдя водовороты нескольких браков и адовы муки чёрного пьянства, не утерял всё-таки своё мастерство краснодеревщика и — своими руками несколько лет подряд восстанавливал узорочье огромного иконостаса в Свято-Троицком соборе, главном храме нашего Талабского края. Причём — не брал за это с епархии никакой платы. „Никакими молитвами мне грехов своих не замолить, — говорил он, — а за труды эти мне, может кое-что и простится“. И, кстати, искусником в резьбе по дереву начал он становиться в ПТУ — которое, кажется, тогда ещё „ремесленным“ училищем звалось, — где его наставником был мастер, которыіі, в свою очередь, некогда у моего деда этому ремеслу обучался. Так причудливо переплетались порой линии нашей родовы.)

…А вот опасения бабы Дуни насчёт того, что родственница её зятя, которую она назвала „матерью Ираклбей“, может замучить меня своим „нещадным“ богомольством, оказались, можно сказать, почти беспочвенными.

Признаться, мне и тогда не довелось понять и позже не удалось выяснить, почему эта женщина так звалась и кто она такая была. Обличье-то у неё могло впрямь и удивить, и даже напугать: вся в чёрном с головы до ног. Одно известно точно: не была она ни вдовой священника, ни тем, что называется „монахиня в миру“. Хотя и внешность, и образ жизни её вполне соответствовали такому статусу. Вспоминая её суровое лицо с прямым и тонким носом и большими, тёмно-синими, почти фиолетовыми глазами, чей взор не просто пронзал, но обжигающе прокалывал, понимаю, почему мне, малышу, оно показалось поразительно схожим с ликами женщин, глядевших на меня со множества икон в её доме. Лицу „матери Ираклеи“ действительно более подходило название „лик“ — то ли византийский, то ли древнерусский. Смугловатая, вовсе не бледная, она, казалось, вся светилась изнутри каким-то испепеляющим её саму светом… А ещё мне с первых же минут гостевания в её доме буквально вскружил голову запах, царивший в нём. То был дух чего-то и воскового, и смолистого, и сладкого, и терпкого одновременно. И я не сразу понял, что этот аромат — смесь запахов лампадного масла в божницах, что стояли перед многими иконами, с запахом свечей, которые тогда ещё не из стеарина изготовлялись, а из воска. А ещё — с запахом ладана. Этим завораживающе-сладостным духом, похоже, было пропитано всё в том деревянном старом доме: и его стены, и все вещи вплоть до пёстрых половиков, и сама его хозяйка…