Ступени профессии - страница 37

стр.

Лишь процесс взаимопроникновения музыкальных и сценических образов с непременным их преобразованием рождает подлинное произведение искусства. Мне приходилось работать со многими дирижерами, и я наблюдал, как они путями совершенно неизвестными, разными устанавливают неуловимые оперные связи между театром и музыкой. Процесс этот в большой мере подсознательный, и для органического его течения, видимо, требуется некая творческая освобожденность дирижера, отключение его от собственной заранее продуманной «концепции»; его временное «размагничивание» — необходимое условие для приятия, внутреннего освоения драмы, конкретизирующейся на сцене.

Я заметил, что иногда очень волевые и в высшей степени профессионально оснащенные дирижеры сидят на репетиции как «посторонние», не включаются в работу, но следят за нею, я бы сказал, внутренне активно присутствуют. Какой процесс происходит в них, понять трудно, сказать невозможно. Но на оркестровой репетиции вдруг проявляются результаты этого «присутствия со стороны» — дирижер продолжает дело (поневоле не законченное, не завершенное) режиссера и тем самым забирает спектакль (спектакль, не музыку!) в свои руки.

При всех достоинствах Голованова, надо отметить, что этого момента «размягченности для впитывания» у него не было. Его колоссальная воля была всегда, с начала работы и до премьеры, на взводе. Он владел спектаклем, держал его в руках, но лишь на основе своих решений, без включения, органического освоения иных художественных влияний.

Подчиняя все только себе, своим возможностям, без впитывания того, что создают артист, режиссер, художник, осветитель и т. д., без художественного соподчинения очень трудно добиться принципиального успеха в опере. Что касается Николая Семеновича, то тут следовало стараться понять, почувствовать его концепцию, ощущение им всей партитуры. Нет, он ничего не навязывал, не заставлял подчиняться, но такой способ работы с ним становился естественной необходимостью. Труд, который вкладывал Николай Семенович в подготовку спектакля, был колоссальным. Однажды поздно вечером я пришел к нему домой и увидел, как он в спальной пижаме (разумеется, тоже с короткими рукавами), разложив по всей квартире на полу ноты с оркестровыми голосами, проставлял, ползая по полу, подробнейшие нюансы в каждой партии. Огрызок синего карандаша оставлял убедительные и ясные требования: «crescendo», «ritenuto», «sforzando»…

Работа титаническая, длящаяся до середины ночи. Наутро, к началу репетиции все оркестровые партии лежали на пультах, и пусть попробует кто-нибудь из оркестрантов не выполнить указания синего карандаша!

Голованов любил прихотливые смены темпов. Иногда такт на такт был не похож, а то бывали резкие смены темпа и в одном такте, это вызывало у многих музыкантов недоумение и несогласие, но, вместе с тем, придавало такую динамику (учтите, что все это исполнялось оркестром идеально!), что иногда захватывало дух. Голованов допускал излишнюю вольность по отношению к музыкальному тексту, но… Как я любил эту «вольность», ведь она была заранее продумана, предельно отрепетирована, идеально исполнена и никак не походила на импровизации дилетантов. Смело и решительно подправлял Николай Семенович и партитуру. Иногда это была настоящая находка, которая должна была стать традиционной, а иногда подозрительно облегчала и излишне разукрашивала колорит сцены.

К первому случаю отношу знаменитый хохот «торговых гостей» в первом акте оперы «Садко». Поднятый Головановым на октаву выше, он стал могучим, все подавляющим, в высшей степени выразительным для данных персонажей в данных обстоятельствах. В качестве негативного примера можно взять дописки в «Хованщине», где и без того расцвеченная Римским-Корсаковым партитура приобретала излишнюю развлекательность, далекую от аскетического характера письма Мусоргского. Самосуд таких «вольностей» себе не позволял (может быть, не умел?). Правда, одно время он подсаживал в конце 4-й картины «Пиковой дамы» (спальня Графини) сценический оркестр — banda, но вскоре от него отказался. А Пазовский считал подобное кощунством, этого не допускала его предельная верность авторской букве.