Суббота в Лиссабоне - страница 74

стр.

— А кто построил первый Храм? Люди. Не ангелы. Царь Хирам отправил рабов Соломону и прислал ему кедровое дерево для строительства Храма.

Оба горячились. Спор разгорался. Отец подозревал, что Моше Блехер стал сионистом. Нет, конечно, пока он еще верит в Бога, пока он — настоящий еврей, но очень уж его сбивают с толку Даже доктор Гериль[55] ему нравится. И споры зашли в тупик. Моше Блехер, кажется, и сам запутался. Бывало, не только со взрослыми, но и с детьми продолжает обсуждать все это. Мальчишки в бейт-мидраше спрашивают его:

— А правда, что в Святой Земле такие огромные звезды? Прямо как сливы?

— Правда, дети, правда.

— Правда, что жена Лота так и стоит около Мертвого моря? А коровы слизывают с нее соль?

— Слыхал я, что вроде бы так.

— И вы сами слышали, как Рахиль[56] плачет о своих детях?

— Сам я не слыхал, но святой человек может и услышать.

— Реб Моше, а вы ели хлеб в Святой Земле?

— Ел, дети, ел. Если был хлеб, конечно.

Я уже начал подумывать, что Моше Блехер с ума сходит. Наверно, все же это было из-за тяжелой ностальгии — потому что однажды настал день, и Моше Блехер вернулся в Святую Землю.

На этот раз к ним не приехал огромный фургон. Никто не целовался на улице, не посылал с ним письма. Моше Блехер и его жена попросту исчезли. Прошло немного времени, но все уже скучали по нему и старались разузнать хоть что-то. Ясно было лишь одно: он не смог преодолеть тоски по стране предков, стране фиговых деревьев, финиковых пальм и миндаля. Это там козлы съели хлеб у Иоханана Праведного. И там же теперешние мужчины и женщины строят новые поселения, сажают эвкалипты и говорят на святом языке изо дня в день.

Годы шли, но ни словечка не получили мы от Моше Блехера. Я долго помнил его и часто о нем думал. Как он там? Опять живет на рисе и воде? Может, заработал все же на кусок хлеба? Или в поисках десяти колен Израилевых он уже по ту сторону реки Самбатион? От такого человека, как Моше Блехер, всего можно ждать.


ТАЙНА

Дверь в кухню отворилась: вошла женщина в платке (в Варшаве это была уже редкость), со смуглой кожей, нос короткий и толстый, полные губы, и глаза какие-то желтоватые. Обычная женщина из простых, ничего приметного. Большой фартук обтягивал живот и полную большую грудь. На ногах — какие-то бесформенные туфли. Наверно, лотошница на базаре, а может, прислуга. Такие, как правило, сразу же спрашивают, дома ли раввин, и мать отсылает их в соседнюю комнату, к отцу. Но эта не двинулась дальше порога — глядит на мать, в глазах — немой вопрос, и будто умоляет о чем-то.

— Хотите у раввина что-то спросить?

— Реббецин[57], дорогая! Сама не знаю, чего хочу. Чистая вы душа, должна же я кому-нибудь сердце раскрыть. Задыхаюсь, не могу больше в себе держать. Сохрани вас Господь от всякого зла, а я… Душит меня здесь вот, прямо здесь…

И она показала на горло. Зарыдала, полились слезы, и лицо, залитое слезами, покраснело. Я сидел на табуретке в уголке с книжкой — читал сказки.

Сразу ясно стало, что сейчас я услышу необычную историю. Мать, видно, забыла про меня, а та женщина вообще не заметила. И вот что я услышал.

— Милая вы моя! Я такая грешница. Душа моя сокрушена… — И опять она зарыдала. Всхлипывала и рыдала, и сморкалась в фартук. Слезы лились и лились — без остановки. Мать предложила ей присесть на сундук.

— Если человек искренне раскаивается, из самой глубины сердца, Господь принимает покаяние. — Мать говорила так, как говорят ученые — знатоки Библии и Талмуда. Тексты эти она знала даже лучше, чем отец. Вдоль и поперек знала книги «Обязанности сердца» и «Путь праведных» — не в переложении на идиш, а в оригинале — на иврите. Прекрасно разбиралась в поистине бесконечном море законов, могла приводить наизусть множество раввинистических изречений и поговорок, нравоучительных притч и иносказаний. Слова матери прозвучали весомо.

— Смею ли я обратиться к Господу с покаянием, коли по моей вине живет на свете необрезанный… — говорила женщина и рыдала, рыдала не переставая. — Кто знает, может, теперь он сам — гонитель евреев? Как знать, может, он сам евреев избивает? Нет, ничто мне не поможет, сколько бы я ни раскаивалась, сколько бы себя ни грызла. Как увижу пьяного или гицеля, думаю сразу — а вдруг это он? Ох, реббецин, горе мое велико. По ночам спать не могу. Годы идут, а мне все хуже и хуже. Верчусь и кручусь на кровати, глаз сомкнуть не могу. Лучше б мне и вовсе не родиться.