Судьба моя сгорела между строк - страница 28
Нас в наших современниках-поэтах поражало отсутствие собственного мироощущения, своего видения. У них была одна пара глаз на все их множество; глаза эти были такие, что сообщали им сведения о вселенной с избирательной лживостью фотографического аппарата.
Мы забыли о фотографии и — если продолжать развивать аналогию — возвратились, — нет, пошли вперед! — к живописи.
Мы дорожили своего «лица необщим выраженьем», стараясь, избегая преувеличений, вышелушить свое видение. Мы все перепробовали на вкус, перенюхали, переслушали, пересмотрели и перещупали и — что важнее всего — перечувствовали заново. Исполненные веры в ценность каждого движения духа, мы не доверяли наперед заданному углу зрения.
Потом, когда мы созрели, каждый пошел своим путем. И я стал писать стихи, уже совсем не зная своей аудитории, веря только, что мой голос не пропадет, потому что он не сродни непроглядному мраку.
Не думая о форме своих стихов, я, тем не менее, был строже к себе, чем многие из авторов тех лет. Я был сдержанней их, хотя педантизм, как увидит мой читатель, если он будет, мне так же чужд, как и истерическая навязчивость нигилистических поэтов начала двадцатых годов нашего века.
Я пишу это затем, чтобы быть вполне понятным не как стихотворец, о чем заботиться не к чему, а как веха, поставленная временем на той дороге, по которой оно проходило. Мой голос звучит правдиво, потому что время не только катило свои чугунные гири, но и слушало самое себя: а у него был голос, подобный единому голосу симфонического оркестра. Он был абсолютно множествен, и все, что было, то было: я же не мог родиться вне его ведения, и я, порой за год, порой за день, предчувствуя будущее, все же поневоле рос в его ладонях».
Когда и с какой целью были написаны Арсением Тарковским эти строки, сейчас трудно определить — заглавия нет, дата под текстом не поставлена. Можно только строить предположения. Но не столь необходимы наши догадки, главное — содержание этого смелого для советского времени документа, поэтической декларации группы поэтов.
Кто же они — эти семеро, о которых говорится в статье? Возможно, что трое из них — это Мария Петровых, Юлия Нейман, Арсений Тарковский, знакомые по Литературным курсам. С одесситами Аркадием Штейнбергом, Семеном Липкиным и Владимиром Бугаевским Тарковский также дружил, и они, скорее всего, тоже были в числе семерых. Из окружения Тарковского конца двадцатых годов можно перечислить еще несколько фамилий (Владимир Державин, Макс Кюнерт), но у нас нет уверенности, что именно они входили в этот круг поэтов, которых А. Миних[32] назвал неореалистами.
Известная «Квадрига», четверо из семерых молодых поэтов, — Мария Петровых, Семен Липкин, Арсений Тарковский, Аркадий Штейнберг — в начале тридцатых годов по зову Георгия Шенгели занялись переводческой работой. Тогда и закрепилось за ними это прозвище.
Десятилетие, предшествовавшее Великой Отечественной войне, вместило для Тарковского два периода — «эпоха» Марии Ивановны — период жизни с первой семьей, в которой уже было двое детей, Андрей и Марина, и следующий, который начался со знакомства в 1936 году с Антониной Александровной Бохоновой, ставшей в 1940 году второй женой поэта.
В первый период в его творчестве возникает тема странничества. Герой его стихотворений — нищий, странник, прохожий, если даже и нашедший приют, то живущий в доме «наизнанку» и мечтающий выбраться на свободу, в «холодный рассвет». Недаром его любимым с детства поэтом был украинский «старчик», бродячий философ и поэт Григорий Сковорода (1722–1794).
Тема эта могла возникнуть и из самой биографии Тарковского, но, как писал Н. Бердяев в своей работе «Русская идея», «есть не только физическое, но и духовное странничество. Оно есть невозможность успокоиться ни на чем конечном, устремленность к бесконечному». Эта мысль Бердяева как нельзя лучше подходит к внутреннему состоянию молодого Тарковского.
Прохожий