Судьбы Серапионов - страница 23
.
В 1930-е годы, в пору ударного строительства социализма, на одном читательском собрании Зощенко услышал: «А ведь ваш-то герой, товарищ Зощенко, теперь кончается!», на что Михаил Михайлович, по свидетельству мемуариста, «сердито бросил с места: „А это мы еще посмотрим!“»[151]. И, конечно, был прав. Со временем герои Зощенко видоизменялись только внешне; заселяя все уровни социальной лестницы, именно они подспудно определяли дикий ход истории. В переломные периоды это становилось явственным. Мы видим и слышим их и на улице, и по телевиденью, социальный диапазон их невероятно широк: от бомжей до Хрущева или Черномырдина. Литературно открытая Зощенко речь торжествует в жизни. Невольно вспоминается печальная фраза Михаила Михайловича: «Жизнь устроена проще, обиднее и не для интеллигентов»[152]…
Зощенко появился у Серапионов, когда они уже существовали; посылая 2 мая 1921 года его рассказ «Старуха Врангель» Горькому, Михаил Слонимский пояснял: «Зощенко — новый Серапионов брат, очень, по мнению Серапионов, талантливый»[153]. «На все собрания, вечера, годовщины Серапионов Зощенко всегда приходил один. Жену его никто не знал и не видел», — вспоминает И. И. Слонимская[154]. Еще одну особенность Зощенко отметили все — он был обидчив; у Серапионов это сразу же вошло в поговорку. Шварц вспоминал: «Я побаивался его, как и все, впрочем. В те дни он был суров, легко сердился, что сказывалось чаще всего в том, что смуглое лицо его темнело еще больше. Но иногда он и высказывался…»[155]. Характерно обвинение, которое произнес в адрес Зощенко Каверин 1 февраля 1929 года в знаменитой речи: «Тебя, милый брат, не носивший, если не ошибаюсь, никакого прозвища, обвиняю в том, что, охладев к Серапионовым братьям, ты перестал на них обижаться»[156].
Отношения у Зощенко со всеми были ровные (скажем, он всегда охотно смеялся шуткам молодых — Лунца и Каверина); как писателя, он больше всего ценил Вс. Иванова, а близкая дружба сложилась у него только со Слонимским (даже письмо в защиту арестованного в 1938 году Давида Выгодского они написали вместе[157]). Все Серапионы любили Зощенко, но не все понимали его литературный масштаб. В их письмах суждения о его рассказах разные: «Зощенко пишет „мелочишку“… Ну, да он не в счет» (Никитин — Лунцу)[158]; «Зощенко замкнулся в себе, упорно ищет новые пути работы и недавно прочел прекрасный рассказ — „Мудрость“. Стилистически необыкновенно тонко. Но сделано из дряни — вот это здорово» (Каверин — Лунцу)[159]; «Его последние вещи — лучшее, что было у Серапионов. Тонкий писатель. Чудесный юморист» (Лунц — Горькому)[160]; «Мне кажется, что никто не сумел до сих пор так потрясающе зло и так грустно сказать об ужасе нашего времени, как ты…» (Федин — Зощенко)[161]; «Маленькие книжки Зощенко расходятся в сотнях тысяч экземпляров, но покупают его издатели за гроши. Между прочим, в этой популярности есть что-то трагическое для него. Читатель зачитывается, хохочет… „Конечно, не Аверченко, но все таки“… А Зощенко привыкает к мелкожурнальной работе, готовит регулярно в неделю — рассказ. Обязан. Жутко наблюдать, как многоголовый почитатель съедает его талант. Сам же Зощенко не всегда взыскателен к себе в должной мере, а нервность и большое самолюбие делают его часто недоступным для дружеской критики» (Груздев — Горькому)[162].
В 1928 году питерское издательство «Academia» открыло серию книжек «Мастера современной литературы» сборником «Михаил Зощенко. Статьи и материалы» (второй выпуск посвятили Бабелю). Виктор Шкловский никогда не сомневался, что понимает всё про литературу и жизнь; в статье о Зощенко для этого сборника он писал: «Сделанность вещей Зощенко, присутствие второго плана, хорошая и изобретательная языковая конструкция сделали Зощенко самым популярным русским прозаиком. Он имеет хождение не как деньги, а как вещь. Как поезд»[163].
К середине 1920-х годов Серапионы созрели для больших литературных форм. Идею реставрации старого романа, идею, как тогда говорили, «красного Толстого» Зощенко не разделял. «У нас до сих пор, — писал он, — идет традиция прежней интеллигентской литературы, в которой главным предметом искусства — психологическое переживание интеллигента. Надо разбить эту традицию, потому что нельзя писать так,