Светлые города (Лирическая повесть) - страница 13
Вы бы услышали, о чем говорит этот дом. Да, да, разумеется, не ваш дом. Но ведь это все же крыша над головой. А вы так любите крыши! Вы столько раз набрасывали, рисовали, вычерчивали и отмывали их на листах ватмана. И сколько раз корили себя, что не у каждого над головой крыша.
Над вами — прелестная крыша: потолок «люкса».
Ай-ай-ай, Петр Ильич!.. Не старый, здоровый, ученый. И даже — можно сказать — счастливый.
«Счастье!» Вы, разумеется, в это слово не верите для себя?
Прекрасно!
Ну что ж. Быть может, вы сами изобретете его?
Но, изобретая, помните: самое слово «счастье» — беднее счастья; слово «любовь» — беднее любви; слово «жизнь» — в миллиарды раз беднее самой жизни; а слово «смерть» — всего лишь условность.
Мы не знаем, что значит «смерть», поскольку покуда никто из нас ни разу в жизни не умирал.
• Глава четвертая •
Рано утром, раскрыв глаза и увидев комнату, полную стремительного, косого, режущего света, Петр Ильич сейчас же вспомнил о дочери.
Черт возьми! Вика не знает названия гостиницы, где он остановился. А вдруг они разминутся, если он опоздает к поезду!
С лихорадочной торопливостью, роняя вещи, он одевался, обувался, беспрестанно поглядывая на часы.
Лежит небось на верхней полке вагона, смотрит на бегущий мимо кустарник у железнодорожной насыпи. Может быть, ест яблоко, и обязательно ждет.
И вдруг, как это часто случается, когда мы хотим колдовски выкликать в памяти образ родного нам человека, Вика начала от него ускользать, явилась ему в плоском облике стоявшей у него на столе фотографии.
«Я ее позабыл!»
Но для того чтобы она возникла во всей своей неповторимости, надо было вызвать в себе утраченное нм чувство постоянной за нее отцовской тревоги, которое он беспрестанно испытывал, когда она была маленькой.
И он его вызвал. Вообразил себе, что Вика заблудилась в незнакомом городе. (Он изволил, видите ли, плескаться над раковиной у себя в номере, — обрадовался, что выспался, и опоздал.) И вот теперь девочка бродит по городу одна… Идет и смотрит вокруг светлыми глазами из странной черноты бровей, — высокая и сердитая, потерявшаяся среди улиц большого города. В том стареньком пальтишке, в котором он ее видел в последний раз в Ленинграде. Из-под пальто — он помнит — выглядывала юбка форменного платья.
Беретик, шарф, чуть сбитые красные туфли как бы уже срослись от дальности времени с ее походкой и своеобразной угрюмостью, которую ей придавал сердитый, строгий взгляд из-под бровей.
Потом она вдруг представилась ему в зеленом пальтишке, которое ей сшила мать. Вике было тогда три года (в то время он больше всего ее любил). Идет по улицам Таллина и вместо совка держит в руке большой потрепанный чемодан.
Жалость и нежность, название которым было — любовь, подмяли под себя все: утро, очарование нового города.
Девочка, я не видел тебя два года. Как же это могло случиться?!
Он очень долго искал такси, а когда нашел, часы показывали… сколько?.. Он еле видел стрелки.
На вокзале он с трудом пробрался сквозь толпу.
Обдав его ветром развевающегося платья, побежала навстречу поезду женщина. Как спицы велосипедного колеса, мелькали ее ноги, обутые в голубые туфли на каблуках-гвоздиках. Назад, назад! Там же обрыв перрона.
Подняла руки и остановилась, вырисовываясь на светлом небе, — стройная, небольшого росточка.
— Ма-а-ама!.. Ма-амочка!
Осторожней, гражданка.
Еще дрожит земля под чугунными надвигающимися колесами… Но вот поезд дрогнул в последний раз и остановился.
Суета. Давка. Вопль носильщика, бегущего за своей вагонеткой: «Э-эй, расступись! Куда ж ты прешь, папаша?»
Как лошади, табунком, очень крепко ступая по влажному асфальту, будто именно здесь, в Эстония, находится вершина горы, которую нужно взять приступом, проходят мимо Петра Ильича туристы, все, как один, с заплечными мешками и рюкзаками. Все, как один, одетые в сатиновые брюки.
— Извините, папаша!
— Извините! — протискиваясь к четвертому вагону, говорил направо и налево Петр Ильич.
Его зажимали и отбрасывали назад.
Придерживая одной рукой шляпу, размахивая дурацким букетом, стиснув губы, он бежал из последних сил.