Свежо предание - страница 19
Минутами он так путался во всем, что был положительно счастлив. Что же, может быть! Ощущает же человеческая рука на сильном морозе холодное железо как раскаленное…
И только дней через десять мелькание дня и ночи сделалось медленнее, он начал видеть и слышать, а горе стало на свое место — тяжелое, страшное, но человеческое горе.
Маленькую девочку пока держали в больнице и кормили молоком разных матерей. Это — первое, что стало интересовать Костю. Девочка жила, называлась Цилей, и только о ней Костя смел говорить и думать. А узнавала о ней в больнице тетя Дуня. Каждый день она ходила туда — скромная, согнутая, в темном платке, придирчиво опрашивала врачей и приносила новости: «У Цилечки желтушка» или: «А наша Цилечка сто грамм скушала». Она же и кормила Костю и, пока он ел, глядела на него подпершись, стоя — сидеть она не умела.
— Не могут они там ее держать, — сказала она однажды Косте. — Нету такого закону. Сказали: забирайте свое дитя, а не то в приют. А куда забрать-то? Грехи.
Папа приходил и уходил, а когда приходил, садился за стол и задумчиво наигрывал на зубах. Костя спросил его насчет Цили. Папа рассеянно и небрежно сказал: «Все решим, все решим», отвернулся в угол и заплакал.
А в один прекрасный день тетя Дуня вернулась из больницы не одна. Торжествуя, она внесла большой атласно-голубой сверток. Там что-то попискивало: это была Циля.
— Что ж мы, не уходим, что ли, девку-то? — презрительно сказала тетя Дуня. — Надоели: берите, бабушка, ребенка. А я и не бабушка. А взять — почему не взять. Девка хорошая. И одеяло ей справила, и пеленки. Жаль только — голубое, на мальчика, надо бы розовое.
Сверток с Цилей положили на высокую, нарядную кровать — ту самую, которой издали любовался когда-то маленький Тань-Тин. Кровать не так была хороша, как в детстве, но все-таки хороша. Тетя Дуня с гордостью развернула одеяло. В пеленках копошилось что-то красное, жалкое. Особенно раздирающе-жалки были красные, кривые ножки, в палец толщиной. Они дергались, словно пытались бежать и не могли. Свернутая набок помятая головка раскрыла рот, и оттуда послышался даже не писк — шип…
— Кушать хочем, кушать хочем, — приговаривала тетя Дуня.
Костя смотрел, полумертвый от жалости и отвращения. А она быстро, умело перепеленала девочку, сделала из нее плотную куколку и подала Косте.
— Подержи девку-то, а я тем часом молочка погрею.
Костя взял куколку дрожащими руками. Это нелепое существо было живое, мигало, его страшно было уронить, его жалко было до смерти.
Тетя Дуня вернулась с бутылочкой. Лежа у Кости на руках, девочка жадно ухватилась деснами за черную резиновую соску и забулькала.
— Ест… — молитвенно сказал Костя.
— Про младенчика нельзя так: ест. Кушает младенчик, — сказала тетя Дуня.
…Младенчик кушал, а внутри у Кости что-то жгло. Он стоял, держал девочку и плакал.
И пошла жизнь. Костя все еще не утвердился обеими ногами во времени. День и ночь он уже стал различать, а недели и месяцы — нет. Все шло как-то боком, косо — как в начале обморока. В школу он не ходил — начались каникулы — и весь погрузился в ту ритмичную суетню, которая всегда стоит около грудного ребенка. День был рассечен на части — Цилей. Семь раз в день ее нужно было накормить, два раза — вынести гулять и несчетное число раз — сменить пеленки. Костя давно уже победил свою мальчишескую брезгливость и теперь ловко, даже с удовольствием, подмывал и подпудривал Цилю. Он научился ее пеленать и иной раз делал куколку получше, чем сама тетя Дуня. Когда никого не было, он даже пел над ней по-бабьи: аа-а! Но стоило кому-нибудь войти, он сразу же клал девочку в корзину. Это была старая, та самая корзина, в которой лежал когда-то Тань-Тин, голубой от счастья. Тетя Дуня нашла ее на полатях, вымыла, выпарила и покрасила розовой масляной краской.
Костя охотно помогал тете Дуне — стирал пеленки, бегал по магазинам. Она нахвалиться им не могла: «Не парень — золото!» А он просто спасался мелкими этими делами от мыслей, от страха памяти.
Некрасивые девушки — тети Дунины дочки, — приходя с работы, тоже нянчили, тетешкали маленькую Цилю, хотя мать и сердилась на них порой: «У семи-то нянек без чего дитя? Без глазу!» Генрих Федорович тоже приходил, вздыхал, говорил по-немецки: «Бедное дитя!» Тетя Дуня примирилась с его сочувствием, только когда он стал мастерить для Цили настоящую кроватку, с сеткой. «Нехристь, а руки-то золотые!» — говорила она про него.