Священное - страница 58

стр.

Состояние «грубости» преодолевается вместе со все более сильным и полным «откровением» nuraen, т. е. вместе с большей его отчетливостью для душевных состояний и чувств. К этому относятся прежде всего указанное в пункте f) заполнение его рациональными моментами, посредством которых оно вступает в область постижимого. Однако нуминозная его сторона сохраняет все указанные моменты иррациональной «непостижимости», которые усиливаются вместе с «откровением». Ведь «открыть себя» совсем не значит перейти в рассудочную понятливость. Мы можем отдавать себе отчет в присутствии чего-то глубокого в нашем чувстве] мы можем быть о нем неплохо осведомлены, оно способно делать нас счастливыми или несчастными, но наш рассудок со всеми его понятиями тут отказывает. Можно глубоко «понимать» внутренним чувством, ничего «не понимая» рассудком — например, музыку. Понятийно постигаемое в ней не есть сама музыка. Узнавание и понятийное постижение не только не тождественны, зачастую они противоположны и исключают друг друга. Поэтому таинственная, недоступная для понятия темнота numen имеет не меньшее значение, чем его неузнаваемость и непризнаваемость. Deus absconditus et incomprehensibilis вряд ли был для Лютера deus ignotus. Он даже слишком хорошо «знал» его в страхе и трепете отчаявшейся души. Точно также «мир» был «ведом» Павлу, но только в полной его неуловимости и «сверх всякого разума» — иначе он бы его так не ценил.

«Бога постичь невозможно, но все же мы чувствуем его»[118], — говорил Лютер, а Плотин писал: «Но разве можно говорить о нем, не имея ясного о нем понятия? Можно, потому что если верховное существо не может быть нами познано, то это еще не значит, что оно для нас совсем недоступно Мы можем возвыситься и приблизиться к нему своей мыслью по крайней мере настолько, чтобы говорить о нем нечто, не выражая его самого, чтобы скорее отрицать в нем то, что оно не есть, чем утверждать, то, что оно есть; так как у нас нет слов, способных выразить его, то мы поневоле употребляем слова, образующие вещи иного, низшего порядка. Мы можем иногда приобщаться к нему, хотя и не способны выразить его, подобно тому, как люди в состоянии энтузиазма или вдохновения чувствуют в себе присутствие чего-то высшего, но не способны бывают дать себе в этом отчет; они обыкновенно и другим говорят, что ими движет нечто высшее, значит имеют сознание или чувство этого высшего движущего, как отличного от себя, хотя и не могут его выразить. И все мы находимся в таком же отношении к верховному существу: когда мы всецело устремляемся к нему чистой мыслью ума, то чувствуем, что оно есть внутреннейшая основа самого Ума, начало сущностей и всего истинно-сущего, что оно выше, лучше, совершенней всего сущего — выше чувства, выше разума, выше Ума, что оно — виновник всего этого, не будучи само ничем из всего этого»[119]. В Древней Индии говорили:

Na aham manye suvela iti
no na veda idi veda ca
Я не считаю, что хорошо знаю,
И не знаю, что не знаю его.[120]

«Иррациональное» никак не есть «неведомое» или «неизвестное». Будь это так, оно бы нас просто не касалось, мы бы не могли сказать о нем даже того, что оно «иррационально». Оно «непостижимо», «неуловимо», «неведомо» для рассудка. Но его можно испытать чувством.

Глава девятнадцатая. Священное как категория априори. Часть вторая

1. Как рациональные, так и иррациональные моменты сложной категории «священного» являются априорными, причем вторые ничуть не меньше, чем первые. Ни по своему телосу, ни по своему этосу религия жива не постулатами. Также и иррациональное в ней имеет свои собственные корни в сокрытых глубинах самого духа.

Это относится и к связи моментов рационального и иррационального в религии, к внутренней необходимости их сопринадлежности. Истории религии сообщают о взаимопроникновении этих моментов как о чем-то само собой разумеющемся, скажем, как о процессе, в котором «божественное становится нравственным». Действительно, этот процесс кажется «само собой разумеющимся» для чувства, поскольку внутренняя необходимость чувства выявляет сам процесс. Проблематична сама внутренняя ясность процесса, причем решать проблему мы не в силах без предпосылки о некоем темном «синтетическом познании априори», относящемся к сущностной связи этих моментов. Ибо логически необходимой она никак не является. Разве из «грубого» полудемонического существа какого-нибудь бога Луны или Солнца, из призрачного местного божка следует логически, что он станет хранителем клятвы, правдивости, законности, договоров, гостеприимства, святости брака, родовых и племенных заповедей, а затем управителем счастья и несчастья племени, выслушивающим его настоятельные просьбы, заботящимся о его благоденствии, направляющим его судьбу и его историю Богом? Откуда этот удивительный факт истории религии: рожденные, по-видимому, страхом и ужасом существа обретают облик богов, т. е. существ, которым молятся, которым вверяют свои счастья и несчастья, в которых видят источник и санкцию морали, закона, права и свода законов. Причем так, что вместе с пробуждением этой идеи такое движение кажется ясным и само собой разумеющимся.