Святилище - страница 9
И вот сегодня утром — нет, четыре дня назад; из колледжа она вернулась в четверг, а сегодня вторник — я сказал: «Голубка, если ты познакомилась с ним в поезде, он, видимо, служит в железнодорожной компании. Отнимать его у компании нельзя: это так же противозаконно, как снимать изоляторы с телефонных столбов».
— Он ничем не хуже тебя. Он учится в Тьюлейне[2].
— Голубка, но в поезде… — сказал я.
— Кое с кем я знакомилась и в худших местах.
— Знаю, — ответил я. — И я тоже. Но знаешь, не приводи их домой. Перешагни и ступай дальше. Не марай туфель.
Мы сидели в гостиной; перед самым обедом; только я и она. Белл ушла в город.
— А тебе-то что до моих гостей. Ты же не отец мне. Ты всего-навсего… всего-навсего…
— Кто? — спросил я. — Всего-навсего кто?
— Ну, донеси матери! Донеси! Чего еще ждать от тебя? Донеси!
— Голубка, но в поезде, — сказал я. — Приди он к тебе в гостиничный номер, я бы его убил. Но в поезде — мне это противно. Давай прогоним его и начнем все сначала.
— Ты только и годен говорить о знакомствах в поезде! Только на это и годен! Ничтожество! Креветка!
— Ненормальный, — сказала женщина, неподвижно стоя в дверях. Незнакомец продолжал заплетающимся языком быстро и многословно:
— Потом она заговорила: «Нет! Нет!», и я обнял ее, а она прижалась ко мне. «Я не хотела! Хорес! Хорес!». И я ощутил запах сорванных цветов, тонкий запах мертвых цветов и слез, а потом увидел в зеркале ее лицо. Позади нее висело зеркало, другое — позади меня, и она разглядывала себя в том, что было позади меня, забыв о другом, где я видел ее лицо, видел, как она с чистейшим лицемерием созерцает мой затылок. Вот почему природа — «она», а Прогресс — «он»; природа создала виноградные беседки, а Прогресс изобрел зеркало.
— Ненормальный, — произнесла женщина, стоя в дверях и слушая.
— Но это еще не все. Я думал, меня расстроила весна или то, что мне сорок три года. Думал, может, все было б хорошо, будь у меня холмик, чтобы немного полежать на нем… Там же земля плоская, богатая, тучная, кажется даже, будто одни лишь ветра порождают из нее деньги. Кажется, никого б не удивило известие, что листья деревьев можно сдавать в банк за наличные. Дельта. Ни единого холмика на пять тысяч квадратных миль, если не считать тех земляных куч, что насыпали индейцы для убежища во время разливов реки.
— И вот я думал, что мне нужен всего-навсего холмик; меня подвигнула уйти не Маленькая Белл. Знаете, что?
— Ненормальный, — сказала женщина. — Ли зря позволил…
Бенбоу не ждал ответа.
— Тряпка со следами румян. Я знал, что найду ее, еще не войдя в комнату Белл. И обнаружил за рамой зеркала носовой платок, которым она стерла излишек краски, когда одевалась, потом сунула за раму. Я швырнул его в грязное белье, надел шляпу и ушел. И уже когда ехал в грузовике, обнаружил, что у меня нет при себе денег. Тут все одно к одному; я не мог получить деньги по чеку. И не мог сойти с грузовика, вернуться в город и взять денег. Никак. Поэтому все время шел пешком и ехал зайцем. Однажды я спал в куче опилок на какой-то лесопильне, однажды в негритянской лачуге, однажды в товарном вагоне на запасном пути. Мне был нужен холмик, понимаете, чтобы полежать на нем. Тогда все было бы хорошо. Когда женишься на своей жене, начинаешь с черты… возможно, с ее проведения. Когда на чужой — начинаешь, быть может, на десять лет позже, с чужой черты, проведенной кем-то другим. Мне был нужен холмик, чтобы немного полежать на нем.
— Дурачок, — сказала женщина. — Бедный дурачок. Она стояла в дверях. Из коридора появился Лупоглазый. Не сказав ни слова, прошел мимо нее на веранду.
— Идем, — распорядился он. — Надо грузиться.
Женщина слышала, как все трое вышли. Она не двинулась с места. Потом услышала, как незнакомец встал со стула и прошел по веранде. Потом увидела на фоне неба его силуэт; худощавый мужчина в измятой одежде; голова с редкими, непричесанными волосами; и совершенно пьяный.
— Не заставили его поесть, как надо, — сказала женщина.
Она стояла совершенно неподвижно, Бенбоу глядел на нее.
— Неужели вам нравится жить так? — спросил он. — Зачем? Вы еще молоды; вернитесь в город и снова похорошеете, когда не придется поднимать ничего, кроме собственных век.