Сыновья идут дальше - страница 8

стр.

Блинов все это видел, терпел. Он даже ободрял своих людей, Он рассказывал им про Путилова — не про того, который основал завод, а про его однофамильца. Однофамилец этот расширил завод, да и как расширил! Сколько пристроил. Новым тогда стал Путиловский.

Блинов заходил в барак, где жили учетники, и начинал свой рассказ. Его слушали почтительно, но без особого интереса. С понедельника до субботы томились учетники.

А Блинов поучал:

— Про Путилова пели: «За границу поехал он смело и оттуда привез чертежи». А между прочим, он не только за границу ездил. Завод расширяет, а людей нет. Он целые деревни привозил в Питер. Целую деревню за три, за четыре месяца обучали токарному делу, слесарному. Коли желаете знать, так мой батька вот так и попал в Питер. Была, значит, у людей смекалка. Вот и вы смекайте. Всегда покажу что надо, только спроси.

Блинов понимал, что к делу привыкнут скорее те парни из деревни, которые ходят в чернорабочих. Но от деревенских парней не жди подарков. Да и положиться на них нельзя будет в случае чего. Потому-то Блинов и предпочитал учетников, хотя в душе и презирал их, знал, что настоящего токаря из маклака не сделать.

Когда повалил народ из всех цехов к часовне на митинг, Блинов, не торопясь, как бы без дела, пошел к начальнику цеха прапорщику Сигову. Сигов, метавшийся по своему тесному кабинету и не решавшийся выйти наружу, кинулся к Блинову.

— У нас бросили? Все бросили?

— Не бросили. — Блинов насмешливо смотрел на прапорщика.

Он знал, что начальник цеха трусоват.

— Что-о? Не может быть!

— Не бросили, говорю. Зачем бросать? Стоят у станков. Как полагается.

— Как же… ты этого добился? Молодец!

Блинов только усмехнулся. Но ответить не успел. Послышался шум. Оба побледнели. Забастовщики ворвались в кабинет.

— Закрывайте цех! Снимаем с работы, всех снимаем.

— Кто? Кто вы?

Сигов пробежал в угол и сделал то, чего никто от него не ожидал: выхватил шашку. Шашку тотчас отняли. Потом он и Блинов, слегка помятые, сидели на диване. Блинов ругался. Все это случилось так быстро, что ни он, ни Сигов не разглядели лиц.

— Должно быть, из других они цехов. — Сигов тупо смотрит на пустые ножны, шашку унесли.

— В бога… в душу… говорю вам, ваше благородие, завтра все на местах будут. Насчет других не скажу, а у нас будут. Обещаю.

И на другой же день свои люди пришли к станкам. А к полудню их опять выгнали. Но рыжий Блинов еще не сдавался. Он ходил по баракам и говорил:

— Чего ушли? Завтра чтоб быть на месте.

Но у лавочников с Лиговки, ларечников с Клинского, маклаков с Александровского рынка, у трактирщиков и извозчиков с Предтеченской, у фуражников со Старо-Невского была своя голова на плечах. И голова эта была поумнее, чем у Блинова: указатель ведь не выезжал из поселка, а они толкались по столице и многое видели, многое слышали.

— Да вот, говорят, на Трубочном, на Путиловском, на Обуховском — везде вразрез пошли.

— «На Трубочном, на Путиловском!» — злобно передразнивал Блинов. — Казаков идет несчетно!

— Так ведь на всех не хватит. Казаки для войны нужны. Столько с войны не снимешь, чтоб на всех.

— Говорю вам, хватит. Всем быть на работе.

— Мы бы рады, да…

— Не бойся, не тронут.

Но учетники сбежали в город отсиживаться. Чего только не натерпелись они на станции, пока ждали поезда! Узнали их. Мальчишки и те задирают.

— Учетнички, угоднички. Завтра гнать будем.

— Не тронь, пожалей. У них дрыжики и от нас и от начальства. Всего боятся.

С того дня и в бараках стало пусто.

Плывет утренний звон. Бьется он о ставни домов, тянется вдоль толпы озябших женщин возле запертой хлебной лавки. У каждой женщины в руках тоненькая книжка. Где она только не лежала, эта книжка, — за подкладкой картуза, в голенище, за божницей, в комоде. Она засалилась, потрепалась. На ней двуглавый орел, штамп Устьевского завода и десятка два неукоснительных правил. Три года подряд на эту книжку из каждой получки записывали в пай рубли. Хорошо бы получить старые рубли назад, хотя они и подешевели за годы войны. Но назад получают только по двугривенному в день.

Хлеба ждут с ночи. За час до звона подвозят его на санях, покрытых мокрой рогожей. Тяжел и черен февральский хлеб, последний хлеб царских годов. Нож в нем вязнет, как в глине. И не могут поверить женщины, что кусок, величиной в пачку махорки, тянет полфунта.