Таежная вечерня (сборник) - страница 28

стр.

20

В марте возле бани вытаяли березовые листья. Скоро половодье унесет их вместе с его зимним наваждением.

На реке открылись стремнины; темная вода точила зеленоватый лед и подъедала зализанные снежные берега.

Работа над иконой Магдалины шла туго.

Виной тому была Катя. Она незримо жила в его доме. И каждый день придирчиво смотрела на его творение. С какой-то мстительной решимостью она истерзывала первые робкие линии сюжета. Будто не хотела казаться тихой и покорной.

А поверх тайги уже летала весенняя бесприютная тоска!

Она парила, словно огромная птица, падая тенью на вербный покров речных берегов, на сервизный фарфор березовой чащи; она клевала солнечные пятна на рыхлом снегу и радостно взмывала в мягкую синь – ненасытная и прекрасная!

Тоска манила душу!..

В апреле тайгу охватил нескончаемый шум воды: изливались, плескались и пели на все лады тысячи ручейков, потоков и речушек, имеющих свой срок и свой запас снега.

Мутная вода в Тогуленке бурно шумела, обрушивая рыжие глинистые берега. На солнце сверкали просыхающие камни, белесый галечник на отмелях уже дышал сухим теплым илом. Зернистый песок вымывался из-под крупных камней, меж узловатых корневищ и серым игристым роем оседал на глинистом дне, смущая мелких рыбешек.

Зеленые побеги калужницы вылезали из хохлатых коричневых кочек, они радостно глядели по сторонам, выбирая себе ближний путь к воде.

Но если к шуму воды человеческое ухо еще может привыкнуть, то к пению птиц не дает привыкнуть душа.

Весною птицы и стонут и квохчут: то яростно, то тоскливо, то будто бы капризно. Вечерами бисерные трели соловьев густо рассыпались по склонам гор, будоражили холодные сумерки, уминая сырую таежную хмарь. И казалось, сколько ни слушай, а все гнетет душу какая-то невозможность подняться до проникновения в эти чарующие звуки.

Утрами просыпался Саня с легкой досадой на то, что соловьиная ночь прошла без него.

Вставал он все раньше и раньше. Все больше давая себе предрассветного времени, будто бы только в нем он мог обдумать что-то необходимое. И однажды увиделось ему на краю поляны, как в солнечных ладонях слепился из света и тумана знакомый силуэт. Как раз на месте могилки медвежат.

Несколько дней таскал Саня камни из реки, чтобы обложить ее фундаментом. Потом валил и носил бревна. Первые венцы сруба укладывал, стоя на коленях и чувствуя дрожь от холодной влажной земли.

Стены рубил бревнышко к бревнышку.

Бывало, невмоготу ныли спина и руки, тогда Саня ложился у костра и слушал птиц, давая передышку сердцу.

Ветви деревьев тихо вздрагивали, тайга плыла в половодье птичьего восторга.

– Еге-герь! Еге-герь! – одобрительно разливалось по поляне. Если соловьи подражают всему миру, то дрозды – человеку, заставляя трепетать в груди безголосую душу!

– Ти-тьен! Ти-тьен! – говорили дрозды, что он не один в этом лесу и в этом мире.

Прячась на вершинах деревьев, они кричали наперебой:

– Еге-герь! Еге-герь! – мол, видели егеря за перевалом!

Иногда Сане казалось, что пение дроздов – это неправильное, но очень старательное детское произношение забавных словечек, звуками которых ребятишки забавляются больше, чем их смыслом:

– Ти-тьен! Ти-тьен!

Саня вставал и шел к срубу.

Щепки летели в траву, сбивая белые робкие цветы ветреницы.

– Вьи-тен! Вьи-тен!

Топор не успевал за ударами сердца, пила опережала их.

Лишь подбивая колотушкой сухой мох, он попадал в птичий ритм, отчего дрозд-солист выводил над его головой торжественно, как будто фразу из оперы:

– Фигале! Фигале! Фигале!

Дрозды приучают человека к прилежности. Соловьи – к послушанию! От слова «слушать». Ведь у человека есть соблазн слышать то, что ему хочется. У птиц – выбора нет.

Пение птиц ближе всего к служению Богу.

Но без той тягости, которую люди окрестили духовной. Когда Саня слышал или читал о суровости монашеской жизни – он не то чтобы не верил, но понимал, что имеется в виду какой-то другой уровень. Может, та внешняя суровость жития и открывается только человеку непосвященному? А вот монашеское смирение вовсе выпадало из его сравнения с птичьим «разносолом»! Смирения нет в весеннем разливе, и получалось, что чувство это временное, как смирение птицы, летящей зимовать в чужие края.